• Приглашаем посетить наш сайт
    Островский (ostrovskiy.lit-info.ru)
  • Фёдоров А. В. Иннокентий Анненский лирик и драматург.
    Часть 2

    Часть: 1 2 3 4 5 6
    Примечания

    2

    Поэты начала века, которым принадлежат первые отзывы о поэзии Анненского, по-разному определяли то, что им представлялось основным в его творчестве, прежде всего в его лирике, по-разному стараясь уловить ее главенствующие мотивы, образы, эмоциональную окраску.

    Блоку в "Тихих песнях" незнакомого еще автора открылась "человеческая душа, убитая непосильной тоской, дикая, одинокая и скрытная. Эта скрытность питается даже какой-то инстинктивной хитростью - душа как бы прячет себя от себя самой, переживает свои чистые ощущения в угаре декадентских форм"34.

    M. Волошин в статье-некрологе утверждал, что Анненскому "ничто не удавалось <...> так ярко, так полно, так убедительно законченно, как описание кошмаров и бессонниц"35.

    Для Вяч. Иванова, автора другой статьи-некролога, в стихах поэта звучит "целая гамма отрицательных эмоций - отчаяния, ропота, уныния, горького скепсиса, жалости к себе и своему соседу по одиночной камере (то есть другому томящемуся человеку. - А. Ф.). В поэзии Анненского из этой гаммы настойчиво слышится повсюду нота жалости"36.

    С последней характеристикой перекликаются слова Н. Гумилева, сказанные о стихотворении "То было на Валлен-Коски", но имеющие более общий смысл: "Есть обиды свои и чужие, чужие страшнее, жалчее. Творить для Анненского - это уходить к обидам других, плакать чужими слезами и кричать чужими устами, чтобы научить свои уста молчанью и свою душу благородству"37.

    В отзыве на "Кипарисовый ларец" Гумилев расширил и обобщил характеристику Анненского: "Для него в нашей эпохе характерна не наша вера, а наше безверье, и он борется за свое право не верить с ожесточенностью пророка. С горящим от любопытства взором он проникает в самые темные, в самые глухие закоулки человеческой души; для него ненавистно только позерство"38.

    В. Брюсов в рецензии на ту же книгу, отметив и мастерство и оригинальность поэта, подчеркнул: "В общем <...> его поэзия поразительно искренна" и, применив известные слова Баратынского, сказал, что стихи поэта "объединены <...> лица не общим выраженьем..."39.

    Позднее другой поэт - Владислав Ходасевич - свел к очень краткой и исключительно мрачной формуле содержание лирики Анненского: "Смерть - основной мотив его поэзии, упорно повторяющийся в неприкрытом виде и более или менее уловимый всегда". Мысль о смерти - "постоянный и главный импульс его поэзии"40, - считал Ходасевич.

    Во всех этих суждениях много общего: констатируются особенности, действительно присущие поэзии Анненского, - острый психологизм, безрелигиозность - неверие в личное бессмертие, перечисляются присутствующие в его стихах мотивы (с непомерным преувеличением у Ходасевича роли мотива смерти как лейтмотива, как доминирующей черты). Некоторые из высказанных наблюдений приобрели впоследствии особую устойчивость, переходя из одной статьи в другую, - в частности, признание мотива одиночества и тоски едва ли не самым главным у поэта. Верно отметили и Вяч. Иванов и Гумилев мотив жалости, внимание к чужим обидам, но тем и ограничились, не сказав о том, чьи это и что это за обиды. Мир поэзии Анненского с его специфическим колоритом оказался для этих критиков замкнутым в себе41.

    На самом деле Анненский зорко вглядывался в действительность, не замыкался от нее и чутко откликался на впечатления от увиденного и услышанного - в повседневном ли быту, на улице ли, в деревне ли, в дороге ли во время поездок по России. И от характера впечатлений, то есть от самой жизни, увиденной точно и зорко, зависели тон и колорит стихотворений, часто невеселый.

    Дед идет с сумой и бос,
    Нищета заводит повесть:
    О, мучительный вопрос!
    Наша совесть... Наша совесть...
    ("В дороге")

    Или другая дорожная встреча дождливым ранним утром - девочка, "замотанная в тряпки", верхом на лошади:

    Лет семи всего - ручонки
    Так и впилися в узду,

    А другая - в поводу

    Жадным взором проводила.
    Обернувшись, экипаж
    И в тумане затрусила,
    Чтоб исчезнуть, как мираж.

    И щемящей укоризне
    Уступило забытье:
    "Это - праздник для нее,
    Это - утро, утро жизни"
    ("Картинка")

    Знойным июльским днем глаза поэта останавливаются на фигурах спящих землекопов, улегшихся после изнурительной работы тут же в поле:

    Не страшно ль иногда становится на свете?
    Не хочется ль бежать, укрыться поскорей?
    Подумай: на руках у матерей
    Все это были розовые дети.
    ("Июль, 2")

    Анненский - большой мастер пейзажа, пейзажа характерно русского. Иногда он отдается прелести созерцания, создает яркие, порою даже умиротворенно-живописные образы ("Ветер", "Ноябрь" в "Тихих песнях", немногое другое). Но пейзаж и вообще картина окружающего мира насыщаются обостренным трагическим смыслом, когда появляются люди, как в процитированных стихах или в стихотворении "Опять в дороге" ("Луну сегодня выси..."): зимняя лунная ночь в северном лесу казалась путешественнику фантастически страшной, но встреча с "дурашным" парнишкой, бродяжничающим в морозы, возвращает "я" поэта к реальности, заставляет устыдиться своих страхов, создает как бы выход из одиночества:

    Куда ушла усталость,
    И робость, и тоска...
    Была ли это жалость

    Как знать?.. Луна высоко
    Взошла - так хороша.
    Была не одинока
    Теперь моя душа...

    Жалость у Анненского не абстрактна. Это жалость к обездоленным, к простому люду. Мотив жалости сливается с важнейшим для поэта мотивом совести и шире - с темой социального неблагополучия, социальной несправедливости. То, чего не замечали современники поэта, стало отчетливо заметным с рубежей более позднего времени.

    Для тех, кто писал об Анненском при его жизни или вскоре после смерти, поэзия его - как бы высоко она ни ставилась критиками - находилась "вне политики", "вне злобы дня". А между тем Анненский отнюдь не сторонился ни "политики", ни "злобы дня". Тому свидетельство - стихотворение "Петербург". В нем совершенно прямо сказано об исторической обреченности русской монархии, осуждено и прошлое ее и настоящее, воплощенное в образе императорской столицы и знаменитого памятника ее основателю:

    А что было у нас на земле,
    Чем вознесся орел наш двуглавый,
    В темных лаврах гигант на скале, -
    Завтра станет ребячьей забавой.

    Уж на что был он грозен и смел,
    Да скакун его бешеный выдал,
    Царь змеи раздавить не сумел,
    И прижатая стала наш идол.

    Следует добавить, что черновой автограф содержит зачеркнутый вариант "наш хищник двуглавый"42 (вместо "орел наш"), который устранен был, очевидно, как цензурно неудобный.

    Высокого гражданского пафоса полно и другое стихотворение, обнародованное уже только в книге "Посмертные стихи" (1923). Это - "Старые эстонки", отклик поэта на события 1905-1906 годов в Эстонии, где, как и в других районах империи, революционные выступления были подавлены с большой жестокостью. Стихотворение говорит о том, как тяжело пережил Анненский наступление реакции после крушения первой русской революции и последовавшие кровавые репрессии. В ночном кошмаре поэту являются матери казненных, он пытается убедить их в своей непричастности к гибели их сыновей, а старые женщины выносят ему приговор:

    Затрясли головами эстонки.
    "Ты жалел их... На что ж твоя жалость,
    Если пальцы руки твоей тонки,

    Спите крепко, палач с палачихой!
    Улыбайтесь друг другу любовней!
    Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
    В целом мире тебя нет виновней!

    Добродетель... Твою добродетель
    Мы ослепли вязавши, а вяжем...
    Погоди - вот накопится петель,
    Так словечко придумаем, скажем..."

    "Вероятно, в границах первого десятилетия XX века в русской поэзии наиболее сильными стихами "гражданственного" плана являются "Старые эстонки" и "Петербург" Анненского. У того же Блока 900-х годов стихов такой лирической силы, при одновременной ясной гражданственности, конечно, нет"43.

    Гражданственность у Анненского неразрывно связана с идеей совести. Творчество Достоевского, своего любимейшего писателя, Анненский назвал именно поэзией совести (См.: "Он был поэтом нашей совести"44). Так он имел право назвать и свое творчество. Совесть и у Достоевского и у Анненского - это острое осознание причастности к судьбам пусть даже совсем чужих, далеких, незнакомых людей. И творчество Анненского - не только лирика - пронизано тревогой за человека, за все живое, за все сущее. Жестокости, несправедливости, уродства было в изобилии вокруг поэта - ив житейском окружении, и в политической жизни страны. И как личную боль он ощущал несчастия, злоключения, а то и просто тяготы, выпадавшие на долю других. Отсюда его пристальное внимание к простым людям, ярко запечатленное в процитированных стихах.

    События русско-японской войны сильно волновали Анненского, как это видно по его письму из Ялты от 16 сентября 1904 года к E. M. Мухиной 45 45, но в своей поэзии он к ним не обращался, однако их дальним отзвуком стало стихотворение "Гармонные вздохи" - печальный полусвязный монолог подвыпившего горемыки, инвалида той войны, стерегущего осенней ночью фруктовый сад и вспоминающего прошлое. Поэт, в чьих стихах недалекий критик-современник усмотрел "эстетическую маниакальность"46, человек, которого близкие к нему мемуаристы считали "кабинетным ученым", сумел воссоздать песню, которой засыпающая от усталости крестьянка баюкает ребенка ("Без конца и без начала"), и как живую показать фигуру продавца воздушных шаров, зазывающего покупателей шутками и прибаутками ("Шарики детские"). Очень верно сказал об Анненском Юрий Нагибин: "... он обладал ухом, чутким к разговорной уличной речи, он слышал бытовой говор, знал повадку простых людей; этот изысканный человек отлично ориентировался в шумах повседневности"47.

    Еще одно подтверждение тому - стихотворение "Нервы. Пластинка для граммофона" - сценка, разыгрывающаяся в глухом безвременье реакции, диалог раздраженных и чем-то страшно напуганных супругов-дачников, перебиваемый криками продавцов-разносчиков, репликами кухарки. О том, насколько это было ново, смело, непривычно, говорит реакция, какую стихотворение вызвало у анонимного рецензента петербургских "Биржевых ведомостей". Перед тем как процитировать из него несколько строк, он сказал о "тривиальном безвкусии поэта", а после цитаты прибавил, что "можно было бы привести бесконечное число цитат, <...> свидетельствующих все о том же - о недостатке вкуса и о прозаичности поэта"48.

    Как новатор, вводивший в лирику черты будничной разговорности, даже просторечия, Анненский не был одинок среди своих современников-поэтов: у Блока, у Андрея Белого, у Сологуба, иногда и у Брюсова можно встретить подобные же черты, разве что выраженные менее ярко; привлекали этих поэтов и образы простых людей. Более же резкое отличие Анненского от них - в другом: в характере соотношения внутреннего мира поэта, его "я", с миром внешним. В творчестве Бальмонта и Вяч. Иванова, ранней (вплоть до начала 1900-х годов) поэзии Брюсова, Блока, Сологуба внутренний мир творца выступает как самодовлеющий, подчиняя себе, окрашивая собою, даже подменяя собою то, что лежит вне его. Тем самым не возникает коллизии между внутренним миром и внешним, который построен самим поэтом как неким демиургом. Отсюда - самоутверждение, мажорно проходящее через всю лирику Бальмонта, величаво-архаическая торжественность тона в поэзии Вяч. Иванова, сдержанная приподнятость в книгах Брюсова 1890 - начала 1900-х годов, самоуглубленность и сосредоточенность у Сологуба. Сложнее - в лирике Блока: мистическая тревожность, присущая его внутреннему миру, созвучна образам "Стихов о Прекрасной Даме", с которыми они сливаются в гармоничное единство, но уже в следующих книгах трагическая действительность города и далеких просторов России вступает в напряженное взаимодействие с лирическим "я", приобретая особую весомость. И еще: в поэзии Блока очень рано появляется мотив двойника, двойничества, проходящий через все его книги49.

    Иначе - у Анненского. Вспомним, правда, что в числе стихотворений, открывающих "Тихие песни" и предположительно относящихся к ранним, есть два - "Двойник" и "Который?" (они помещены рядом), отражающие мучительную раздвоенность сознания.

    Вот первая строфа "Двойника":

    Не я, и не он, и не ты,
    И то же, что я, и не то же:

    Что наши смешались черты.

    А стихотворение "Который?" заканчивается патетическим вопросом:

    О царь Недоступного Света,
    Отец моего бытия,
    Открой же хоть сердцу поэта,
    Которое создал ты я.

    Но мотив двойника сразу же уходит из лирики Анненского - подобно тому как исчезают из нее и другие мотивы, восходящие, возможно, к тому времени, когда он (еще в 1870-е годы), по собственному признанию в автобиографической заметке, "был мистиком в поэзии". Остается теперь одно вполне отчетливо сознающее себя я, с одной стороны, и, с другой стороны, все то, что вне его и на что оно откликается. Рядом с я поэта живут другие я. В позднейшем стихотворении "Другому", обращаясь к высоко ценимому им поэту-современнику (может быть - Бальмонту), Анненский говорит:

    Я полюбил безумный твой порыв,
    Но быть тобой и мной нельзя же сразу.

    Другие я отдельны от я поэта и равноправны с ним. В стихотворении "Гармония" сжато и строго выражена мысль о мучительном противоречии жизни, об ответственности за чужие судьбы, за другие я, о цене, которой покупается гармония - наслаждение красотой мира:

    А где-то там мятутся средь огня
    Такие ж я, без счета и названья,
    И чье-то молодое за меня
    Кончается в тоске существованье.

    В этой заключительной строфе короткого стихотворения, навеянного, весьма вероятно, впечатлениями крымской осени 1904 года (судя по морскому пейзажу), может быть уловлен смутный отклик и на события русско-японской войны, волновавшие Анненского ("мятутся средь огня", "молодое существованье", кончающееся "в тоске").

    К числу последних, во всяком случае - поздних, произведений лирики Анненского принадлежит стихотворение "Поэту". Вот первые его две строфы:

    В раздельной четкости лучей
    И в чадной слитности видений
    Всегда над нами - власть вещей
    С ее триадой измерений.


    Иль формы вымыслом ты множишь,
    Но в самом Я от глаз Не Я
    Ты никуда уйти не можешь.

    Под "властью вещей" здесь понимается, конечно, не власть или засилье каких-то материальных предметов, а нечто гораздо более широкое и значимое. Созданное Анненским местоимение-неологизм "He-Я" в его лирике больше не встречается, но оно постоянно присутствует в его критической прозе, да и в письмах, как синоним всего окружающего. И тем самым мир не-я у Анненского в сущности беспределен: это не только другие люди, к которым обращены его стихи или которые сами в них говорят и действуют (уже упомянутые "Гармонные вздохи", "Шарики детские", "Нервы" и еще довольно многие, в частности - "Кошмары", "Прерывистые строки"), это и весь окружающий мир - включая и вещи бытового обихода, а главное - природу. В своей последней критической работе "О современном лиризме" Анненский так определил характер творчества поэта-символиста, а вернее - поэта вообще, потому что иным он его, - вернее же, самого себя, - и не представлял: "Символистами справедливее всего называть, по-моему, тех поэтов, которые не столько заботятся о выражении я или изображении не-я, как стараются усвоить и отразить их вечно сменяющиеся взаимоположения"50.

    Содержанием лирики Анненского и являются эти "вечно сменяющиеся взаимоположения" я и не-я, и драматизм переживаний возникает в отношении как к другим людям, так и в отношении к природе и к самым обыкновенным вещам. Здесь - и притяжение и отталкивание, стремление слиться с не-я и невозможность этого слияния, то сознание нераздельности и неслиянности искусства с жизнью, которое сближает Анненского с Блоком.

    Окружающий мир у Анненского многокрасочен и многозвучен, полон движения. Но за исключением немногих живописно-созерцательных стихотворений, его лирика природы в целом трагична; его напряженные переживания, пробуждаемые ею, остаются безответными:

    Иль я не с вами таю, дни?
    Не вяну с листьями на кленах?
    Иль не мои умрут огни
    В слезах кристаллов растопленных?

    Иль я не весь в безлюдье скал
    И черном нищенстве березы?
    Не весь в том белом пухе розы,
    Что холод утра оковал?

    В дождинках этих, что нависли,
    Чтоб жемчугами ниспадать?
    А мне, скажите, в муках мысли
    Найдется ль сердце сострадать?
    ("Когда б не смерть, а забытье...")


    Мне жаль последнего вечернего мгновенья:
    Там все, что прожито, - желанье и тоска,
    Там все, что близится, - унылость и забвенье.
    "Тоска мимолетности")

    И еще:

    И разлучить не можешь глаз
    Ты с пыльно-зыбкой позолотой,
    Но в гамму вечера влилась

    Над миром, что, златим огнем.
    Сейчас умрет, не понимая,
    Что счастье искрилось не в нем,
    А в золотом обмане мая...
    "Май")

    Мир природы, каким он видится поэту, трагичен еще и своей хрупкостью, незащищенностью, тем, что ему угрожают такие же опасности, как и людям, что он испытывает такие же страхи, как они, что он себе сам не кажется вечным. Об этом выразительно говорит стихотворение "За оградой" с его ночной фантастикой и особенно "Желанье жить" с его столь же фантастическим ночным пейзажем и заключительными двумя строками:

    И во всем безнадежность желанья:
    "Только б жить, дольше жить, вечно жить..."

    В лирике Анненского немало места уделено цветам, которые он так любил. Это всегда - цветы садовые, холеные (хризантемы, астры, лилии, сирень, георгины), и они становятся у него звеном между природой и домашним бытом. Проникновенные строки написаны поэтом об их недолговечности, об их неизбежном увядании. Цветы появляются также в тех стихах, где говорится о смерти: цветы - атрибуты панихид, похорон, кладбищ ("Трилистник траурный", "Август, 1", "Невозможно" и некоторые другие).

    несоразмерной с ним, сентиментально преувеличенной. Один из характернейших примеров - стихи о кукле, бросаемой для забавы туристов в бурный водопад и каждый раз прибиваемой водой к берегу: "Спасенье ее неизменно Для новых и новых мук" ("То было на Валлен-Коски"). Драматизм же - в иносказательности и этого образа, и других, подобных ему, - будь то неисправный будильник ("Будильник") или ива, сломившаяся под тяжестью тела мертвой Офелии ("Ноша жизни светла и легка мне..."). И связь между переживанием и вызвавшим его предметом - не плод случайной ассоциации эмоций, не каприз, а нечто закономерное для нравственного мира Анненского. "Его жалость к человеку, - констатирует И. И. Подольская, - проявляется порой как-то стыдливо - через пронзительное сочувствие к вещи, неодушевленному предмету, болезненно зависимым от человека <...> Бывает, что в его стихотворениях вещь аллегорически замещает человека, но чаще всего поэт выявляет их трагическое сходство - в несчастии, старости одиночестве"51. Стихотворение "Старая шарманка" - именно об этом. Мучения ее натруженного вала - параллель к мукам творчества, и особенно красноречива заключительная строфа:


    Что такая им с шарманкой участь,
    Разве б петь, кружась, он перестал

    Вещь, уподобленная человеку, одушевляется, а человек, сопоставленный с вещью, предстает еще более достойным жалости. Иносказательность, к которой прибегает Анненский, придает особую весомость обоим членам сопоставления, самую связь между ними делает многозначной. Не случаен мотив часов с их механизмом или же образ маятника, к которому Анненский обращается неоднократно. Л. Я. Гинзбург по поводу стихотворения "Стальная цикада" ставит вопрос, на который и дает ответ: "Что это - механизм отданных в починку часов или тоскующее сердце человека? И то и другое - двойники"52. Это уже не замещение одного другим, а своего рода совмещение, так что одно просвечивает сквозь другое. И искусство многопланового, многозначного слова у Анненского состоит именно в сложном, напряженном переплетении, взаимопересечении смыслов, которое требует от читателя работы фантазии и мысли; оно предполагает вопрос и возможность не одного логически определенного ответа, а двух или нескольких, пусть даже параллельных, не взаимоисключающих, а скорее взаимообогащающих. В статье "О современном лиризме" поэт так и сказал: "Мне вовсе не надо обязательности одного и общего понимания. Напротив, я считаю достоинством лирической пьесы, если ее можно понять двумя или более способами или, недопоняв, лишь почувствовать ее и потом доделывать мысленно самому"53.

    Смысловая многоплановость возникает у Анненского, прежде всего в "Кипарисовом ларце", также благодаря композиционному средству - циклизации. Микроциклы этого сборника - "Трилистники" и "Складни" - скомпонованы так, что стихотворение в контексте целого обогащается новыми оттенками смысла или даже приобретает неожиданную окраску благодаря соседству других стихотворений, с которыми у него создаются связи либо по общности мотивов, либо по контрасту. Так, мрачно-трагическое первое стихотворение "Трилистника весеннего" противопоставлено "жизнерадостному", казалось бы, заглавию микроцикла и мягко-элегическому тону двух следующих стихотворений. Резко контрастно и неожиданно соотношение частей в складне "Контрафакции" и в "Складне романтическом". Создаются разнообразные по тональности связи и между микроциклами, и тем самым то или иное стихотворение поворачивается к читателю разными гранями - в зависимости от того, берем ли мы его как самостоятельное целое или как элемент контекста - более узкого (в пределах микроцикла) или более широкого (в соотношении с другими микроциклами).

    В искусстве слова явление смысловой многоплановости существует издавна, но в поэтике символизма, как западноевропейского, так и русского, оно нашло особо яркое выражение, а в лирике Анненского приобрело исключительную впечатляющую силу, зависящую от индивидуальных черт его мастерства, - в частности, в стихах, посвященных взаимоотношению лирического я с другим человеческим я54.

    по характеру того женского образа, который в них возникает, и по переживаниям лирического я, часто безвольного и подавленного. Смена эмоций может быть очень быстрой, даже резко неожиданной на протяжении короткого монолога - как в стихотворении "Canzone":

    Если б вдруг ожила небылица,
    На окно я поставлю свечу,
    Приходи... Мы не будем делиться,
    Все отдать тебе счастье хочу!


    Потому что светла и нежна,
    Потому что тебя обещали
    Мне когда-то сирень и луна.

    Но... бывают такие минуты,

    Я тяжел - и немой и согнутый...
    Я хочу быть один - уходи!

    "портретному" описанию. Нередко его аксессуары - цветы. Он часто выступает на фоне ночи - то как призрак, то как бредовое видение, то как воспоминание, смешанное с чувством вины Можно назвать стихотворение "Призраки", где есть строки:

    О бледный призрак, скажи скорее

    Или "Traumerei", где к женщине обращены слова:

    Наяву ль и тебя ль безумно
    И бездумно
    Я любил в томных тенях мая?

    "Квадратные окошки", где мотивы ночного наваждения, раскаяния, скорбной памяти, страстного порыва к навсегда утраченному прошлому создают зловещий эффект. О счастье любви, о радости единения с любимым существом стихи Анненского никогда не говорят, встреча оборачивается в них разлукой, в них постоянна мысль о неизбежной разлученности тех, кто душевно близок. Такова первая строфа стихотворения "Что счастье?":

    Что счастье? Чад безумной речи?
    Одна минута на пути,
    Где с поцелуем жадной встречи
    Слилось неслышное прости?

    "Тоски миража":

    Я знаю - она далеко,
    И чувствую близость ее.

    Хотя мир личных чувств, открывающийся во всех этих стихотворениях, почти лишен примет времени и места и подернут легкой дымкой загадочности, сквозь которую не проникнуть в мотивы отношений двух "я", все же можно утверждать, что и здесь - пусть опосредованно - сказывается сознание общего неблагополучия жизни, столь свойственное поэзии Анненского.

    Это почти прямолинейно подтверждается стихотворением "Прерывистые строки", отличающимся от процитированных тем, что в нем не лирическое я говорит от своего имени, а ведет взволнованный, прерывающийся, именно "прерывистый" рассказ конкретный, хотя и безымянный персонаж: он только что проводил на поезд свою подругу, и в его монолог еще вкраплены реплики из их диалога. Вполне реальный драматизм положения двух искренне любящих друг друга, по-видимому, не молодых уже и поломанных жизнью людей - в том, что они разлучены житейскими обстоятельствами, что она замужняя и не может распорядиться собой. В этом стихотворении - уже никакой романтической дымки, все жестко, вещественно, и царит разговорная прозаичность речи, правда, насыщенной эмоционально. Характерная черта образа говорящего: в момент кульминации рассказа о прощании, о слезах - внезапно сделанное для себя наблюдение: "Господи, я и не знал, до чего Она некрасива".

    "Моя Тоска". Оно обращено не к любимой или любящей, а к несчастному, странному и жалкому существу, которое поэт называет "моя безлюбая"; она - то ли юродивая, то ли безумная:

    Я выдумал ее - и все ж она виденье,
    Я не люблю ее - и мне она близка,
    Недоумелая, мое недоуменье,

    Тем знаменательнее тот апофеоз идеи невозможности, который он создал в стихотворении "Невозможно". В критической прозе Анненского нередко встречается объяснение, комментарий или параллель к идеям его поэзии. В очерке "Белый экстаз" есть пессимистическое на первый взгляд и "декадентски" парадоксальное, словно бы "эпатирующее" утверждение: "В основе искусства лежит <...> обоготворение невозможности и бессмыслицы. Поэт всегда исходит из непризнания жизни..."55. Не надо ограничивать эти слова их прямым значением. В "обоготворении невозможного" - то есть в жадном стремлении его достичь - сверхзадача искусства, "бессмыслица" - отрицание трезвого и узкого практицизма, а "непризнание жизни" - не уход от нее, не отказ от нее, а порыв к чему-то высшему.

    "Невозможно" Анненского - элегическое стихотворение, печальное и светлое, - посвящено его заглавному слову и сочетает в себе три мотива: мотив любви, мотив смерти и мотив поэзии, в которой синкретически сливаются зримый образ, звук и чувство. Обращаясь к этому слову, поэт говорит:

    Не познав, я в тебе уж любил

    Мне являлись мерцанья могил
    И сквозь сумрак белевшие руки.

    Но лишь в белом венце хризантем,
    Перед первой угрозой забвенья,

    Различить я сумел дуновенья.

    И, запомнив, невестой в саду
    Как в апреле тебя разубрали, -
    У забитой калитки я жду,

    Если слово за словом, что цвет,
    Упадает, белея тревожно,
    Не печальных меж павшими нет,
    Но люблю я одно - невозможно.

    "Анненский как никто должен был ощущать многозначное слово "невозможно", ибо для него существующее было полно запретов (имеется в виду его болезнь сердца. - А. Ф.), но это же слово служит и для обозначения высших степеней восторга, любви и боли, всех напряжений души. И что-то еще в этом слове остается тайной поэта, и проникнуть в нее невозможно"56.

    Хотя стихотворение говорит и о смерти, оно оставляет впечатление некой умиротворенности (не резиньяции): восторжествовала сила поэтического слова. Лирическое "я" Анненского - это прежде всего творящее "я" художника. Творчество для него - единственная непреходящая ценность, противостоящая и смерти и тревожным состояниям духа, жестокостям быта и безобразной действительности, сила, способная к такому отражению мира не-я, которое явится преодолением всего того, что враждебно в нем человеку, и не отступит перед дисгармонией окружающего. Но творчество приносит художнику не только радость. В одном из своих критических очерков ("Власть тьмы" - о драме Л. Толстого) он это и подчеркивает: "Творчество может соединиться с известной долей страдания, оно может рождать иногда довольно неприятные сомнения, ему полезно бывает недовольство художника самим собой, но ни об этом, ни о физических потерях организма, неразрывных с писанием книг ли или картин, при творчестве не стоит и упоминать, так как все это с избытком окупается той полнотой существования, которой не могло бы и быть без элемента страдания"57.

    Об этом же он говорит и в тех своих стихах, которые посвящены поэзии и музыке, - в нескольких "Мучительных сонетах" и "Фортепьянных сонетах" (о стихотворении "Старая шарманка" уже упоминалось в иной связи). Стихи о поэзии и о музыке на общем фоне лирики Анненского выделяются страстностью, патетичностью чувств и повышенной яркостью образов. За миг истинного вдохновения поэт готов отдать всего себя, и знаменательно восклицание, завершающее "Мучительный сонет" в "Кипарисовом ларце":

    О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
    Чтоб мог я стать огнем или сгореть в огне!

    "Третьего мучительного сонета" в "Тихих песнях" - то, как рождаются стихи. И вот его финал:

    Кто знает, сколько раз без этого запоя,
    Труда кошмарного над грудою листов,
    Я духом пасть, увы! я плакать был готов,

    Среди неравного изнемогая боя;

    Так любит только мать, и лишь больных детей.

    Творчество соединило в себе все - и упоение, и мучительные переживания, и удовлетворение, и радость, смешанную с болью.

    Творчество обладает и жизнеутверждающей силой. Стихотворение "Прелюдия" в "Трилистнике толпы", посвященное тайне "творческой печали", открывается словами признания жизни:

    Я жизни не боюсь. Своим бодрящим шумом

    Тревога, а не мысль растет в безлюдной мгле...

    Столь высоко ценя творчество, Анненский-лирик - в той мере, в какой он имел в виду самого себя и поэтов-современников, - все же видел в творчестве нечто самодовлеющее, значимое только для самого творца, который выражает себя в нем, - и тем, конечно, очень ограничивал роль творчества, отводя ему слишком скромную роль. Но о том, что его понимание творчества и искусства было шире, что он осознавал их нравственную роль, свидетельствует, например, четверостишие "К портрету Достоевского":

    В нем Совесть сделалась пророком и поэтом
    И Карамазовы и бесы жили в нем, -

    Итак, художник - глашатай совести и пророк, и преображение его внутреннего мира творчеством несет людям свет. Близкая к этому мысль еще отчетливее высказана Анненским в критической прозе. Еще в статье "О формах фантастического у Гоголя" (1890) он утверждал: "Всякий поэт, в большей или меньшей мере, есть учитель и проповедник. Если писателю все равно и он не хочет, чтобы люди чувствовали то же, что он, желали того же, что он, и там же, где он, видели доброе и злое, он не поэт, хотя, может быть, очень искусный сочинитель"58. Отступив, правда, от этого взгляда в статье, написанной год спустя59. Анненский потом, много позднее, в зените своей деятельности вернулся к первоначальной мысли, даже еще решительнее выразив ее (в речи "Достоевский", 1905): "Теория искусства для искусства - давно и всеми покинутая глупость"60.

    1 2 3 4 5 6
    Примечания

    Разделы сайта: