• Приглашаем посетить наш сайт
    Вяземский (vyazemskiy.lit-info.ru)
  • Кихней Л., Ткачева Н. Иннокентий Анненский: Вещество существования и образ переживания.
    Глава 1. Картина мира Анненского в философско-эстетическом контексте эпохи

    Введение
    Картина мира
    Вещное и вечное
    Вместо заключения
    Литература

    Новое художественное мышление, возникшее на рубеже ХХ-го столетия, связано с кардинальными изменениями в эпохальной картине мира. Именно в это время мир начинает менять свои очертания, расширяются границы познания, глобальные изменения происходят в сознании людей. Начало века - период переоценки ценностей в жизни и в искусстве, обострения интереса к тайному, непознаваемому в мире и личности. Андрей Белый писал об этом: «Еще недавно думали - мир изучен. Всякая глубина исчезла с горизонта. Простиралась великая плоскость. Не стало вечных ценностей, открывавших перспективы. Все обесценилось. Но не исчезло стремление к дальнему в сердцах» (Белый, 1994. С. 244). Прежняя модель мира распалась: «Трагический ужас разлада из глубин бессознательных дорос до поверхности сознания. Беспринципный скептицизм явился следствием неумения сохранить вечные ценности при невозможности обходиться без них.<...> По мере того, как обнаруживался пессимизм, все большее облегчение ощущалось в откровенном признании всех ужасов бытия» (Белый, 1994. С. 244).

    «Пограничность» мироощущения Анненского глубоко поняла Анна Ахматова, проницательно указавшая на его принадлежность к предшествующей эпохе (ср.: «... Весь яд впитал, всю эту одурь выпил») и - одновременно - к последующей ( ср.: «... Кто был предвестьем, предзнаменованьем / Всего, что с нами после совершилось...»).

    Насколько изучена онтология Анненского в контексте философско-эстетических идей эпохи? Практически очень мало. До недавнего времени исследователи ограничивались лишь констатацией пессимизма Анненского, упрочивая имидж поэта как «певца смерти», сложившийся еще при его жизни.

    Но в последнее время появились работы, в которых ставится вопрос о философском генезисе поэта. Мы имеем в виду статьи Г. Пономаревой «Философско-эстетические взгляды Анненского» и «Анненский и Платон: трансформация платонических идей в «Книгах отражений», а также работу М. Тростникова « Идиостиль И. Анненского ( лексико-семантический аспект)». Г. Пономарева указывает на элементы платонизма в творчестве Анненского, на переклички его взглядов с идеями Ницше и Шопенгауэра и считает, что Анненский, как всякий поэт начала века, испытывал влечение сразу к нескольким философским системам, однако «... не принимал ни одну философскую доктрину полностью, а трансформировал в своей творческой системе те идеи, которые были ему близки» (Пономарева, 1987. С. 73).

    О чем свидетельствуют общие черты в мировосприятии Анненского и философов, живших в ту же эпоху? Следует ли здесь вести речь о философском влиянии, заимствовании или типологической близости философской и поэтической мысли, объясняемой единством исходных посылок, развиваемых в общем эпохальном контексте?

    Мы полагаем, что здесь следует говорить о своего рода гомологии между философским и поэтическим моделированием мира, возникающей в рамках конкретной эпохи.

    Проблема соотношения философии и искусства возникала в рамках разных философских систем, в конечном счете ведущих начало от немецкого философского идеализма ( Ф. Шеллинг, Ф. Ницше). Но наиболее радикальную трактовку этой проблемы мы находим у Я. Э. Голосовкера, прямо рассматривающего философию как разновидность искусства, а именно, как «искусства построения мира из смыслообразов» (Голосовкер, 1987. С. 148). Искусство философии, по Голосовкеру, так или иначе оказывается соизмеримым с наиболее глубинным пластом других искусств, в том числе и поэзии.

    «Художественное произведение, - пишет Ю. М. Лотман, - являющееся определенной картиной мира, некоторым сообщением на языке искусства, просто не существует вне этого языка, равно как и вне других языков общественных коммуникаций» (Лотман, 1970. С. 65). В этом смысле каждое искусство оказывается, в частности, искусством строить «картину мира из смыслообразов», отсюда вытекает и правомерность сопоставления художественных и философских систем моделирования мира.

    «Картина мира» поэта не может быть равна сумме философских или эстетических идей, вырванных из эпохального контекста, переосмысленных и собранных воедино. Для Анненского, как для всякого художника, характерно артистическое, спонтанное мышление. Тем не менее, в его « картине мира» прослеживаются определенные системные закономерности, суть которых становится понятной только в соотнесенности с ведущими философско-художественными течениями той эпохи.

    Вопросы, которые становятся постоянным предметом его лирико-философских медитаций - это вопросы о смысле собственного существования: «Что такое бытие? Что такое смерть? Есть ли иные миры? Что есть красота, любовь, время? Почему жизнь так несовершенна?». Из «ответов» на эти вопросы и складывается онтология Анненского.

    * * *

    Образ инобытия присутствует в ряде стихотворений первого сборника Анненского « Тихие песни» и в первых циклах «Кипарисового ларца». Так, в лирической миниатюре « Свечку внесли» поэт воплощает идею параллельного мира в образе «иной среды»:


    Не мерещится ль вам иногда,
    Когда сумерки ходят по дому,
    Тут же возле иная среда,
    Где живем мы совсем по-другому? *

    * Анненский И. Стихотворения и трагедии. Л., 1990. С. 68. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием только номера страницы. Напомним, что идея инобытия (в конечном итоге восходящая к философии Платона) являлась основополагающей для символистской эстетики. Для старших символистов иной мир - это некая данность, постичь которую можно лишь при помощи искусства. Брюсов в одной из программных статей провозглашает: «Искусство только там, где дерзновение за грань, где порывание за пределы познаваемого в жажде зачерпнуть хоть каплю стихии чуждой, запредельной» (Брюсов, 1975. С. 92).

    Младшие символисты, ощущая себя теургами, призванными творить иные миры, воспринимают их не просто как царство фантазии, а как некую реальность, более истинную по сравнению с феноменальным миром. Так, утверждая объективность и реальность тех миров, Блок пишет: «... все миры, которые мы посещали, и все события, в них происходившие, вовсе не суть «наши представления»... ... революция совершалась не только в этом, но и в иных мирах; она и была одним из проявлений помрачения золота и торжества лилового сумрака, то есть тех событий, свидетелями которых мы были в наших собственных душах» (Блок, 1962. С. 431).

    «отпочковаться» и создать собственную теорию искусства, назвавшись акмеистами. Главной задачей, которую ставили перед собой акмеисты, была реабилитация земного бытия, «борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время...» (Городецкий, 1988. С. 93). Они протестовали не столько против идеи существования иного мира, сколько против попытки постичь его: «Как можем мы вспомнить наши прежние существования, - писал Н. Гумилев, - <...>, когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют?» (Гумилев, 1991. Т. 3. С. 19). Поэтому объектом художественного творчества, по мнению Гумилева, может быть «душа, когда она дрожит, приближаясь к иному», но не само иное.

    Если для символистов постижение запредельного было возможно в творческом экстазе и являлось, по сути дела, основной целью искусства, то акмеисты сознательно отказывались от этого. Философские установки Анненского отличалась и от первых, и от вторых. Для него существование иного мира всегда оставалось под вопросом, что служило постоянным источником его лирико- философских медитаций.

    В отличие от символистов, утверждающих инобытие как непреложную «реальнейшую реальность», Анненский, как видно, в частности, из процитированного стихотворения, переводит инобытие в модальность сомнения, догадки, вопроса (ср.: «Не мерещится ль вам иногда...?»).

    В стихотворении « Аметисты» понятие инобытия прямо не обозначено, однако образ драгоценного камня, в гранях которого переливается « мерцание свечи», вдруг открывает лирическому герою, что «где-то есть не наша связь, / А лучезарное слиянье...».

    Автор как бы обнажает механизм символообразования, открытый символистами. Аметист в данном контексте не просто драгоценный камень, а символ инобытия. Именно потому, что в нем «мерцание свечи» струится «жидко и огнисто», он может стать некой образной моделью иных миров.

    Слова, выделенные автором курсивом, в его стихотворениях несут дополнительную смысловую нагрузку. В « Аметистах» бинарная оппозиция связь / слиянье замещает собой оппозицию этот мир / мир иной. Банальная, пошлая связь людей, живущих в этой реальности, противопоставляется « лучезарному слиянью», возможному лишь в мире истинных ценностей.

    Перед нами типично символистская модель противопоставления « здесь» и « там». Бинарная оппозиция «верха» (неба) и « низа» (земли) лежит в основе многих символистскиех текстов. Особо отметим, что в символистской поэтике невоплотимые сущности принято передавать образами, несущими в себе семантику неба и света. Зори, закаты, восходы, солнце, звезды, туманы - это знаки иных миров.

    При этом запредельное бытие, «небо» - безусловная ценность, земное бытие - относительная. Последнее - тленно, временно и является только слепком истинного, вечного, в конечном счете, более реального бытия.

    Отношение Анненского к миру иному амбивалентно, что отразилось в семантике неба. Поэт как бы вступает с символистами в полемический диалог и в конечном итоге отказывает последним в сакрализации неба. Отсюда мотив «пустого», «мертвого», «выжженного» неба, совершенно немыслимого в символистской поэтике (ср.: Аникин, 1993. С. 138). В стихотворении «Спутнице» автор пишет:


    Но я тоски не поборю:
    В пустыне выжженного неба
    Я вижу мертвую зарю
    Из незакатного Эреба.
    ( С. 119)

    «Небо» в большинстве контекстов Анненского - это «звездная пустыня» («Вербная неделя»), «обманувшая отчизна» («Зимнее небо»), «синяя пустынь» («Закатный звон в поле»), «мертвый простор» («Серебряный полдень»), солнце в небе тоже «мертвое» («Офорт»).

    Знаменательно, что у акмеистов небо имеет такой же негативный семантический ореол. Так, у раннего Мандельштама «небо» чаще всего сопровождается негативно окрашенными эпитетами и сравнениями со значениями « мертвенности», «пустоты»: «Я вижу каменное небо / Над тусклой паутиной вод», «Небо тусклое с отсветом странным / Мировая туманная боль...», «И небо мертвенней холста; / Твой мир, болезненный и странный, / Я принимаю, пустота!».

    «Небо» никогда не было для Мандельштама обиталищем Бога, - отмечает Н. Я. Мандельштам, - потому что он слишком ясно ощущал его внепространственную и вневременную сущность. <...> Обычно это пустые небеса, граница мира» (Н. Мандельштам, 1987. С. 50).

    Близкие по семантике образы встречаются и у ранней Ахматовой: «Пустых небес прозрачное стекло, / Большой тюрьмы белесое строенье...», «Низко, низко небо пустое, / И голос молящего тих...».

    Отсюда неожиданный, на первый взгляд, вывод. Идея инобытия (соотносящаяся с образами «неба», «верха») получает в творчестве Анненского иное, чем у символистов, истолкование и приближается к интерпретации акмеистов. У Анненского земное бытие - истинно, реально, пустое же небо означает утрату веры в потустороннюю реальность. Но не только! По сути дела в контекстах некоторых стихотворений Анненского мертвое, пустое небо ассоциируется с небытием. Таким образом, в онтологической концепции Анненского бинарная оппозиция символистского двоемирия сохраняется, но дополняется инвариантной схемой, в которой место платоновско-соловьевской «чистой идеи» занимает смерть.

    * * *

    не вяжется с представлениями о том, что душа человека уже пребывает в ином, прекрасном мире. В стихотворении «У гроба» поэт пишет:


    В недоумении открыл я мертвеца...
    Сказать, что это я... весь этот ужас тела...
    Иль Тайна бытия уж населить успела
    Приют покинутый всем чуждого лица?
    ( С. 56)

    К ситуации похорон поэт обращается вновь и вновь. В стихотворении «Перед панихидой» читаем:


    Два дня здесь шепчут: прям и нем
    Все тот же гость в дому,
    И вянут космы хризантем
    В удушливом дыму.
    ( С. 105)

    «Гость в дому» - покойник, он уже не принадлежит к посюсторонней реальности, он пришелец из мира мертвых. И если его присутствие в доме вызывает лишь Ужас и Страх, если смерть так обезображивает тело, то что же случается после смерти с беззащитной человеческой душой? Эта мысль не дает жить спокойно, она становится кошмаром, преследующим лирического героя во сне и наяву:


    Вот газеты свежий нумер,
    Объявленье в черной раме:
    Несомненно, что я умер,
    И, увы! не в мелодраме. <...>


    Если что-нибудь осталось
    От того, что было мною,
    Этот ужас, эту жалость

    ( С. 176)

    Экзистенциальная непостижимость и ужас смерти подчеркивается повторяющимися сюжетными ситуациями, инвариант которых - покойник в дому. Некто, кого уже нет, кто должен быть там, за гранью ( или не быть нигде?) все-таки присутствует сейчас здесь, являя собой подлинный символ смерти, небытия, присутствующего в бытии. Поэт осознает гносеологическую несостоятельность вопроса: что там, за гранью? Именно поэтому смерть для него - трагедия.

    О трагизме лирики Анненского в критике говорилось немало, причем его трагическое мироощущение всегда отождествлялось с пессимизмом. В литературе сложилось представление о нем, как о пессимисте с «душой, убитой непосильной тоской» (Блок), как о «поэте мировой дисгармонии» (Гизетти).

    На первый взгляд, мысли Анненского о бессмысленности существования совпадают со взглядами немецкого философа Шопенгауэра, который был « знаменем» символизма. Действительно, мысли о страданиях человеческих, о ничтожности жизни, которые философ развивает в своем главном труде - «Мир как воля и представление», - отчасти созвучны лирике Анненского: «Так как наше состояние представляет собой нечто такое, чему лучше бы не быть, то печать этого лежит на всем окружающем нас, подобно тому как в аду все пахнет серой, - все оказывается несовершенным и обманчивым, все приятное связано с неприятным, каждое наслаждение таково всегда только наполовину, каждое удовольствие само нарушает себя... <...> Истина состоит в том, что мы должны быть несчастны, и мы действительно таковы» (Шопенгауэр, 1993. С. 570-571).

    Однако природа пессимизма Анненского никоим образом не сводится к философии автора труда « Мир как воля и представление», ибо пессимизм Анненского вытекает из трагедии конечности жизни, отсюда стремление поэта преодолеть эту конечность, заглянуть за грань, поставить вопрос, испытующий жизнь и смерть. Он не зацикливается на идее бессмысленности жизни, а пытается преодолеть страх смерти, причем его преодоление носит интеллектуальный характер.

    Так, в стихотворении «Январская сказка» основным является мотив последнего года жизни («Моя новогодняя сказка, / Последняя сказка, не ты ль?»). Лирический герой ожидает смерть не с ужасом, а спокойно, созерцательно. Лилии, души умерших людей, зовут его в свой мир («Мы те же, что были, все те же, / Мы будем, мы вечны, ... а ты?»). И на этой грани грезы и реальности, в переходном состоянии человек угадывает, что ждет его за порогом смерти, но стремится продлить пребывание свое здесь, в нашем мире:


    Молчите... Иль грезить не лучше,
    Когда чуть дымятся угли?..
    Январское солнце не жгуче,
    Так пылки его хрустали...
    ( С. 99)

    Шопенгауэр же, рассуждая о человеческих страданиях, писал: «Смерть, которой мы так боимся, в сущности не есть зло. Часто она приходит даже как благо, и как желанный друг. Все, кто столкнулись с неодолимым препятствием существования, страдают от неизлечимых болезней или безутешного горя, находят свое последнее... прибежище, возвращаясь в лоно природы...» (Шопенгауэр, 1993. С. 482). Шопенгауэровское отношение к проблеме жизни и смерти, на наш взгляд, близко старшим символистам. Так, в стихотворении Сологуба « Пойми, что гибель неизбежна» звучит призыв успокоится « безмятежно в последнем сне», так как жизнь представляется замкнутым кругом, «игрой без цели», безумством. Иной мир являет собой большую ценность по сравнению с этим бессмысленным существованием:


    Не надо счастия земного,
    Да нет и сил,
    И сам ты таинства иного
    Уже вкусил!
    ( Сологуб, 1978. С. 277)

    Лирический герой Анненского, напротив, несмотря ни на что, не может принять смерть как избавление от страданий:


    Когда б не смерть, а забытье,

    Ведь если вслушаться в нее,
    Все жизнь моя - не жизнь, а мука.
    ( С. 189)

    На наш взгляд, трагизм Анненского имеет под собой совершенно иную, экзистенциальную основу. В статье «Трагизм в лирике Анненского» Кейс Верхейл пишет: «С точки зрения европейской, Анненский принадлежал поколению, которому было свойственно, хотя и по-разному в каждом из уголков Европы, острое чувство трагизма жизни. <...> Специфика того поколения... заключается в том, что для него трагедия жизни была прежде всего всецело внутренним переживанием, драмой, совершающейся в замкнутом мире несчастного субъекта. <...>Поэтому художественное, в частности лирическое, выражение его трагизма имело другую основу, отличную от модели борьбы человека с угрожающим ему миром в моменты катастрофические» (Верхейл, 1996. С. 31).

    Философской книгой, ключевой для понимания душевного строя этого поколения, Кейс Верхейл считает сочинение Мигеля де Унамуно «О трагическом мироощущении», вышедшее в 1913 году. Но по отношению к Анненскому, умершему в 1910 году, здесь можно говорить лишь об историко-типологических параллелях. Гораздо ближе, чем испанский основоположник экзистенциализма, к Анненскому находился русский философ-экзистенциалист Лев Шестов, с ранними работами которого Анненский мог быть знаком.

    Интересно отметить, что еще при жизни Анненского современники указывали на общность мироощущений Анненского и Шестова. В 1909 году в журнале «Аполлон» К. Эрберг писал о критической прозе Анненского : «В наиболее глубоких очерках «Книги отражений» слабо сквозят - но все же сквозят - могучие темные лучи одного миросозерцания, влияние которого на нашу современность отрицать нельзя. Я говорю о Льве Шестове, о его «философии трагедии» (таков подзаголовок книги « Ницше и Достоевский», вышедшей недавно вторым изданием). <...> И, кажется, я не ошибусь, сказав, что именно философия трагедии научила Анненского так зорко глядеть в бездны вместе с Шестовым» (Эрберг, 1909. С. 62).

    Из современных литературоведов проблему Анненский и Шестов затронул Д. Максимов. Рассматривая творчество Александра Блока, он попутно отметил, что «... поэтическое мировоззрение Анненского, в целом трагическое и лишенное полностью догматических элементов, имеет общие черты с основными тенденциями философии современника поэта Л. Шестова, одного из основоположников будущего экзистенциализма» (Максимов, 1981. С. 104).

    Основной категорией в философии Льва Шестова является категория трагического. Николай Бердяев в статье, посвященной Шестову, говорил об особом мироощущении, возникшем в русской культуре в начале ХХ века : «... в подполье вогнала современная культура трагические проблемы жизни, там с небывалой остротой была поставлена проблема индивидуальности, индивидуальной человеческой судьбы, там развился болезненный индивидуализм, и само « добро» было призвано к ответу за трагическую гибель отдельного, одинокого человеческого « я». <...> Эта подпольная работа сказалась в современной культуре, в декадансе, в декадентстве» (Выделено автором. - Бердяев, 1996. С. 467-468).

    Сложный современный человек требовал, чтобы в центре исторического прогресса была поставлена его собственная трагическая судьба, его загубленная жизнь, погибшие надежды. Объективно любая жизнь трагична, но ощущают ее таковой лишь те, кто столкнулся со смертью лицом к лицу и осознал, что никакой прогресс, никакие достижения науки не способны спасти человека от неизбежной смерти. «Я, индивидуальное живое человеческое существо, гибну, умираю, я, существо с беспредельными запросами, претендующее на вечность, на безмерную силу, на окончательное совершенство для себя...» (Бердяев, 1996. С. 476). Эти мысли Бердяева могли бы быть комментарием к стихам Анненского, передающим экзистенциальное « проживание» смертного порога.

    С понятием смерти как у Шестова, так и у Анненского ассоциируются понятия страха и ужаса, пронизывающие человеческое бытие. В работе « Апофеоз беспочвенности», изданной в 1905 году, Лев Шестов писал : «Страх смерти объясняется исключительно чувством самосохранения. Но тогда он должен был бы исчезать у стариков и больных, которым бы было свойственно встречать смерть равнодушно. Между тем ужас перед смертью свойствен всем живым существам. Не значит ли это, что ужас имеет еще какой-нибудь смысл? И что там, где он не может оберечь живое существо от грозящей гибели, он все же нужен и целесообразен? И что естественнонаучная точка зрения и на этот раз, как почти всегда, останавливается на полпути, не доведя до того конца, к которому она обещала привести человеческий ум?» (Шестов, 1991. С. 80).

    В стихотворении « Перед панихидой» Анненский, описывая похоронный обряд, размышляет о том же. Все действия, связанные с отпеванием покойника, лицемерная забота о родственниках умершего («Ах! Что мертвец! Но дочь, вдова...»)кажутся абсурдными на фоне трагедии конечности жизни, небытия души:


    Гляжу и мыслю: мир ему,
    Но нам-то, нам-то всем,
    Иль люк в ту смрадную тюрьму
    Захлопнулся совсем?
    ( С. 105)

    Чувства, которые охватывают человека, столкнувшегося со смертью, настолько сильны, что они словно бы получают материальную оболочку, превращаются в античных мифологических персонажей:


    Лишь Ужас в белых зеркалах
    Здесь молит и поет

    Нам свечи подает.
    ( С. 105)

    Это не служки помогают отпевать покойника по православному обычаю, это Фобос и Деймос поднялись из царства мертвых, чтобы еще одну душу увести за собой в мир теней, в мир забвения, откуда нет возврата. Мифологические аллюзии, спрятанные глубоко в подтекст, на наш взгляд, здесь символизируют некие подсознательные модели поведения, которые К. Юнг бы назвал психологическими архетипами.

    Века разделяют нас с эпохой античности, но подходя к порогу смерти, человек испытывает все тот же невообразимый ужас и страх, и никакие достижения науки не помогут ему справить ся с ним: ведь человечество так и не нашло ответа на вопрос, что ждет нас там?

    И Анненский, и Шестов пытаются понять, что лежит за границей человеческой жизни, но « чуткий мир» ускользает, оставляя человеку его мучительные вопросы. Над этой проблемой бьется лирический герой стихотворения «Черный силуэт»:


    Хочу ль понять, тоскою пожираем,
    Тот мир, тот миг с его миражным раем...
    Уж мига нет - лишь мертвый брезжит свет...
    ( С. 98)

    «Хотя трагическое, с точки зрения философа, - пишет С. И. Шитов в статье о Л. Шестове, - и является неизменным атрибутом человеческого бытия, рано или поздно человек, по его мнению, оказывается в ситуации, когда этот трагизм достигает определенной остроты и напряжения. В экзистенциальной философии это состояние определяется как « пограничная ситуация» (Шитов, 1991. С. 16). Сам термин « пограничная ситуация» был введен гораздо позже, в 1932 году, К. Ясперсом, но Лев Шестов задолго до того подробно описал это состояние человека. «Безнадежность, осужденность, одиночества, несчастья, болезнь, заброшенность, постылость, стыд, безобразие, страх, отчаяние, ужас, невозможность - вот только некоторые из многочисленных слов, с помощью которых Шестов описывает состояние пограничной ситуации», - отмечает В. А. Кувакин (Кувакин, 1990. С. 54).

    Лирический герой Анненского часто находится в «пограничной ситуации», в положении, из которого, говоря словами Шестова, «... нет и абсолютно не может быть никакого выхода» (Шестов, 1908. С. 11-12). Предметом своих лирических медитаций поэт часто делает состояния перехода между днем и ночью, сном и явью, явью и бредом, что в конечном итоге выливается в состояние между жизнью и смертью.

    Бессонные ночи, одиночество, болезни преследуют лирического героя в стихотворении «То и это»:


    Ночь не тает. Ночь как камень.
    Плача тает только лед,
    И струит по телу пламень
    Свой причудливый полет.


    Но лопочут даром, тая,
    Ледышки на голове :
    Не запомнить им, считая,


    И что надо лечь в угарный,
    В голубой туман костра,
    Если тошен луч фонарный
    На скользоте топора.


    Но отрадной до рассвета
    Сердце дремой залито,
    Все простит им... если это
    Только Это, а не То.
    (С. 101)

    Болезнь, лихорадка, когда кидает то в жар, то в озноб, вызывает у лирического героя бредовые видения: костер с заживо сгорающим в нем человеком или лезвие топора, которым ему отрубают голову. В этом бреду он снова и снова переживает мгновения смерти и жуткий ужас, сопровождающий их. Но все эти кошмары простит человеческое сердце, если наступит утро и лирический герой поймет, что он еще жив.

    Слова, выделенные автором, как мы уже отмечали, несут дополнительную смысловую нагрузку. Кроме этого, данные в сопоставлении, они обязательно соответствуют одной из оппозиций: мир иной / мир реальный; бытие / небытие; жизнь / смерть.

    Ночью, преодолевая мучительную боль и тоску, «кошмары дум и дрем», находясь на грани между тем и этим, между жизнью и смертью, лирический герой Анненского постигает всю полноту трагедии человеческого существования. А в стихотворении «Зимний поезд» даже наступления дня не может спасти его от ощущения надвигающейся катастрофы :


    Забывшим за ночь свой недуг
    В глаз опять глядит терзанье...
    ( С. 118)

    В этой связи совершенно по-иному видится проблема инобытия, так как в экзистенциональном ключе оно рассматривается как пустота. Оппозиция бытие / инобытие, представленная в стихотворениях «Свечку внесли», «Аметисты» и др., трансформируется в оппозицию бытие / небытие в стихотворениях с экзистенциональной проблематикой. Соответственно в трактовке мира иного в лирике Анненского наблюдаются две тенденции: символистская и экзистенциальная. Образ мира иного приобретает двойственные черты: с одной стороны, это мир гармонии и красоты, с другой стороны, это нечто непостижимое, вызывающее страх и ужас и ассоциирующееся со смертью.

    При рассмотрении мироощущения Анненского как трагического возникает вполне обоснованный вопрос: не восходит ли оно к модели античного трагизма? Ведь Анненский был не только ученым-эллинистом, переводчиком Еврипида, но также и автором нескольких трагедий, основанных на античных сюжетах. Кроме того, по мнению В. В. Мусатова, «... идеальной целью Анненского <...> было возрождение трагедии на почве славянского Ренессанса» (Мусатов, 1992. С. 15).

    На наш взгляд, Анненский заимствует в античности определенные архетипические идеи, схемы, но осмысляет их как человек нашей эпохи. Подтверждение этому находим в предисловии Анненского к трагедии « Меланиппа-философ»: «Автор трактовал античный сюжет и в античных схемах, но, вероятно, в его пьесе отразилась душа современного человека» (Анненский, 1990. С. 290). Именно современное переосмысление античного трагизма, связанного с идеей фатума, рока, вылилось у Анненского в экзистенциальное мироощущение.

    Итак, трагедия человеческого существования связывалась в представлениях Анненского в первую очередь со смертью. Физиологическое отвращение, которое вызывал вид мертвого тела, приводило к ощущению смерти как «смрадной тюрьмы», откуда нет возврата. Религиозно-философское осмысление неизбежной смерти в социокультурной традиции представлено в нескольких вариантах. Первый вариант - это христианская модель бессмертия души, второй вариант - буддистские или пантеистические идеи о перерождении души или о возвращении после смерти к исходному единству, третий вариант - атеистическая модель, отвергающая посмертное существование. Мировоззрению же Анненского, в отличие от указанных религиозных концепций, присущи черты агностицизма: поэт все эти теории подвергал сомнению, но при этом вопрос о том, что такое смерть, постоянно терзал его. Мир иной, присутствие которого он ощущал, оказывался пустым, не давался ему, ведь критерий истины для поэта - это его собственные чувства, проверить которыми потустороннюю реальность невозможно.


    * * *

    С одной стороны, реальность бытия, переживаемая психологически, есть умирание. Все, что окружает лирического героя Анненского, умирает: «между старых желтых стен» умирает шар на нитке («Умирание»), в комнате слышится « рокот фортепьянный», и «... за нотой умирает нота» («Он и я»), в аллею падают, умирая, листы («Осенний романс»), в роскоши цветников «проступает тленье» («Август»), и даже капли, звучащие в ночной тишине, - это «две тающие жизни во мраке» («Тоска медленных капель»). «Вся жизнь моя - не жизнь, а мука» - восклицает автор, ведь это умирание ощущает и он сам. В стихотворении «Когда б не смерть, а забытье...» лирический герой риторически вопрошает:

    Иль я не с вами таю, дни?
    Не вяну с листьями на кленах?
    Иль не мои умрут огни
    В слезах кристаллов растопленных?
    ( С. 189)

    Но с другой стороны, жизнь в представлении Анненского - огромная, непреложная ценность. Поэту дороги любые проявления жизни, более того: для него и вещный мир - живой и одухотворенный. Предметам в его лирике свойственно интенциональное стремление жить, бытийствовать. Все, что окружает его, чувствует то же, что и он сам. Анненский пишет в стихотворении «Тринадцать строк»:


    Я люблю только ночь и цветы
    В хрустале, где дробятся огни,
    Потому что утехой мечты
    В хрустале умирают они...
    Потому что - цветы это ты.
    ( С. 149)

    Именно из-за своей кратковременности жизнь обретает огромную притягательность. А. В. Леденев в статье об Анненском пишет: «Подлинно трагическое мироощущение не имеет ничего общего с позицией тотального всеотрицания реальности, напротив, трагизм возможен лишь в том случае, если жизнь принимается человеком как драгоценный дар, как безусловная ценность. Лишь тот, кто по-настоящему ценит красоту природы, искусства, человеческого общения, способен остро переживать ее хрупкость, конечность, незащищенность от враждебных ей сил» (Леденев, 1997. С. 58). Анненский влюблен в жизнь, в те неуловимые мгновения гармонии, которые дарит она. Ему невыносима мысль о смерти, страстное желание жить становится лейтмотивом многих стихотворений. И при этом, чувствуя свое единение с природой ( с березой, с дождинками, с холодным утром), поэт постоянно ощущает свое одиночество в мире людей: «А мне, скажите, в муках мысли / Найдется ль сердце сострадать?». И на пороге смерти это страшит больше всего. Об этом стихотворение «Лира часов»:


    О сердце! Когда, леденея,
    Ты смертный почувствуешь страх,
    Найдется ль рука, чтобы лиру
    В тебе так же тихо качнуть,

    Тебя, мое сердце, вернуть?..
    ( С. 172)

    Все, что окружает поэта: люди, цветы, деревья, предметы - ощущают быстротечность жизни и стремятся продлить ее. Возникает такое чувство, что Анненский воспринимает этот мир, как человек, обреченный на смерть, так, будто часы его уже сочтены, и он знает об этом. Возможно, это связано с тем, что он страдал болезнью сердца и с конца 1899 года до смерти в 1910 году испытал несколько очень сильных сердечных приступов. Именно на этот период приходится и наибольшая творческая активность поэта, поэтому мотивы смерти и обреченности так часто звучат в его стихотворениях.

    Жить во что бы то ни стало - самое страстное, самое безумное желание, не зря один из сонетов назван «Желанье жить»:


    Свисту меди послушен дрожащей,
    Вижу - куст отделился от чащи
    На дорогу меня сторожить...


    Следом чаща послала стенанье,
    И во всем безнадежность желанья:
    «Только б жить, дольше жить, вечно жить...»
    ( С. 180)

    Жить хотят и чахлые побеги из стихотворения « Сирень на камне». Отсюда сравнение побегов с библейским Лазарем («Лазарь воскрешенный»), которые пробиваются сквозь могильную плиту. Это мучительная жизнь в попытке преодолеть смерть, под гнетом камня, когда «... роса, и та для них недуг, / И смерть их голубое небо». Этот « жизни дерзостный побег» мог бы символизировать победу над смертью, если бы не выглядел столь жалко («чахлая сирень», «листы пожелкли, обгорели»). Радость жизни, полнота ее недоступна для «кустов-калек»:


    Но говорят, что и в апреле
    Сирень могилы не цветет.
    ( С. 168)

    Анализируемые тексты опровергают устоявшуюся в литературоведении концепцию об Анненском - певце смерти. Вывод напрашивается прямо противоположный. Слишком большая любовь к жизни заставляет его постоянно обращаться к вечному вопросу бытия. Осмысление его в экзистенциальном ключе, размышления над пограничными ситуациями жизни и смерти, приводит к появлению в лирике Анненского мотивов увядания, старости, умирания. Но при этом он дает своеобразный выход из ситуации: его лирический герой противопоставляет смерти жизнь во всех ее проявлениях, желание бытийствовать, а страх смерти преодолевается наслаждением от процесса бытия. А это близко к акмеистическим тенденциям, воплощенным как в трактатах метров акмеизма ( вспомним призыв Мандельштама: «Любите существование вещи больше самой вещи, а свое бытие больше самих себя» (Мандельштам, 1990, 2. С. 144), так и в их стихах.

    В акмеистической трактовке мир « должен быть оправдан весь» (С. Городецкий) потому, что он творение Божие. Причем, изначальная мировая гармония, - как неоднократно подчеркивал Гумилев, - вовсе не отменяет его уродливых черт, присутствия зла и горя. Пафос акмеистов - «в мужественно твердом и ясном взгляде на жизнь» (Гумилев, 1991, 3. С. 16).

    Любовь к миру, жадное внимание к нему подчеркивала в своих стихотворениях Анна Ахматова:


    И мальчик, что играет на волынке,

    И две в лесу скрестившихся тропинки,
    И в дальнем поле дальний огонек, -
    Я вижу все. Я все запоминаю,
    Любовно-кротко в сердце берегу.
    ( Ахматова, 1990, 1. С. 27)

    Для акмеиста В. Нарбута эстетическим кредо, обусловившим поэтику его сборника «Аллилуйя», становится мысль о том, что в мире нет ничего безобразного. Эта идея, декларированная в эпиграфе к поэтической книге ( цитатой из 148-го псалма), парадоксально воплощается в « натуралистической» образности сборника, ибо, по Нарбуту, живая плоть бытия, даже в самых «крайних» ее проявлениях, есть хвала жизни, то есть хвала Господу.

    Истоки любви к миру в творчестве акмеистов - в глубоком понимании сопричастности субъективного «я» всему сущему или просто существующему, в самых скромных его проявлениях.

    Но в отличие от Анненского, акмеисты гораздо более спокойно относились к смерти. Присутствие ее не вызывало панического ужаса, а лишь заставляло еще с большей радостью воспринимать этот мир, цветущий и красочный. М. Кузмин в предисловии к первому сборнику стихотворений Ахматовой сравнивал ее «повышенную чувствительность» с мировосприятием членов Александрийского общества, считавших себя обреченными на смерть. Кузмин писал: «Поэты же особенно должны иметь острую память любви и широко открытые глаза на весь милый, радостный и горестный мир, чтобы насмотреться на него и пить его каждую минуту последний раз. Вы сами знаете, что в минуты крайних опасностей, когда смерть близка, в одну короткую секунду мы вспоминаем столько, сколько не представится нашей памяти и в долгий час, когда мы находимся в обычном состоянии духа» (Кузмин, 1912. С. 7).

    Мотив ожидания смерти у акмеистов подчеркивает особую остроту восприятия мира. Слияние после смерти с землей для Ахматовой есть не превращение в прах, а возвращение к исходному единству:


    Замечаю все как новое.
    Влажно пахнут тополя.
    Я молчу. Молчу готовая
    Снова стать тобой земля.
    ( Ахматова, 1990, 1. С. 37)

    Знаменательна перекличка процитированного четверостишья с финалом стихотворения «Родная земля», в котором Ахматова обосновывает право звать эту землю «своею» тем, что «... ложимся в нее и становимся ею».

    * * *

    Возвращаясь к Анненскому, отметим, что прекрасная, манящая, недоступная, в его концепции, жизнь, зачастую проходит бездарно, разменивается людьми на пустяки, проживается пошло и глупо.

    Отсюда еще одна оппозиция: жизнь как непреложная онтологическая ценность противопоставляется жизни, изуродованной людьми, превращенной в « грязь и низость». Именно эта оппозиция воплощается в композиционном строе многих его стихов, причем изначально прекрасное начало жизни служит тезой, а изуродованная людьми жизнь становится антитезой.

    Анненский стремится найти в этом мире незыблемые ценности, оправдывающие человеческое существование, несмотря на его конечность. Такими ценностями становятся красота, любовь и творчество. Красота у Анненского имеет онтологический смысл. Идея красоты входит в различные ряды соотношений с другими философскими понятиями, образующими единую лирико- философскую систему. Во-первых, она находится в тесной корреляции с идеей двоемирия; во-вторых, с эстетическими и этическими категориями; и в-третьих, вступает в определенные соотношения с категорией времени.

    «Душа человека предвечно жила в блаженном мире идей, и идеи, которые она когда-то созерцала, оставили в ней след, который оживляется воспоминанием, обращением ума от мира конкретного, доступного чувствам, в мир понятий. Мир идей оставил в душе не только отпечатки, но и стремление возвратится из этого преходящего, призрачного мира в мир истинный, вечный и прекрасный» (Анненский, 1900. С. 35).

    Таким образом, для Анненского мир иной - это не столько мир истинных ценностей в символистском понимании, сколько мир истинной красоты. Но если красота может существовать лишь там, то в мире этом красоты нет вовсе, как в стихотворении «Молот и искры» («Молот жизни мучительно, адски тяжел, / И ни искры под ним... красоты...»). Другой вариант: здесь прекрасное искажается, превращаясь в безобразное, как в стихотворении «О нет, не стан...» («А если грязь и низость - только мука / По где-то там сияющей красе...»). Причем эта «грязь и низость» и есть «мука о красоте», то есть жажда красоты, взывание к ней, стремление ее обрести. Красота становится потерянным раем: на мгновенье обретенная в прекрасных образах ( например, образе лилии из «Второго мучительного сонета») или гармоничных звуках ( ср. «Фортепьянные сонеты») она тут же исчезает, утрачивается.

    Идея красоты как недостижимого идеала становится ключевой для книги стихов «Тихие песни», о чем свидетельствует эпиграф к ней:


    Из заветного фиала
    В эти песни пролита,
    Но увы! не красота.
    Только мука идеала.
    ( С. 53)

    Стремясь к красоте, мучительно пытаясь воплотить ее, автор, по сути дела, ставит перед собой невыполнимую задачу, поскольку истинная красота, по его представлениям, невозможна в этом мире. Именно поэтому его стихам «... не суждена краса и просветленье», хотя он любит их, как мать - больных детей («Третий мучительный сонет»).

    В трактовке красоты у Анненского наблюдаются переклички со старшими символистами, которые также, как и Анненский, связывали ее с идеей двоемирия. Так, в стихотворении Брюсова «Как царство белого снега...» мир земной видится герою зыбким и нереальным (ср. с представлениями Платона):


    Проходят бледные тени,
    Подобные чарам волхва,
    Звучат и клятвы, и пени,
    Любви и победы слова...

    И только истинная красота иного мира волнует сердце поэта:


    А я всегда, неизменно,
    Молюсь неземной красоте;
    Я чужд тревогам вселенной,
    Отдавшись холодной мечте.
    ( Брюсов, 1973, 1. С. 99)

    « только отблеск, только тени от незримого очами». Принимая положения Платона об идеях, Вл. Соловьев считает дух более высоким понятием по отношению к материи. Но, как пишет А. Ф. Лосев, материя трактуется философом « как такое осуществление духа, которое необходимо для самого же духа, чтобы он полноценно существовал. Материя - это храм духа; и она так же светла и прекрасна, как и сам дух. <...> Материя обязательно прекрасна, и красота - это есть материальная сила» (Лосев, 1994. С. 4).

    По Вл. Соловьеву, должно существовать некое гармоническое равновесие между идеальным и реальным, между небесной и земной красотой. В его трактовке, именно « материя становится носительницей красоты через действие одного и того же светового начала, которое ее сперва поверхностно озаряет, а затем внутренне проникает, животворит и организует» (Соловьев, 1990. С. 364).

    Всю совокупность космического и биологического бытия Вл. Соловьев связывал с идеей « становящегося творения», подразумевая под этим активную преобразовательную работу, ведущуюся в недрах неорганической материи, затем продолженную биологической эволюцией и, наконец, завершаемую уже сознательно человеком. Этапы мировой жизни - ряд все более усложняющихся « художественных оформлений» хаоса абсолютной идеей. Поскольку идея - «положительная всепроницаемость», а вещество - косность и «непроницаемость», от которых вещество освобождается лишь в свете, то свет (эфир) Соловьев объявляет материальным носителем идеи, первичной ее реальностью. Отсюда логически вытекает, что свет - первое начало красоты в природе.

    В мире неорганическом явления красоты мы наблюдаем там, считает философ, где «темное вещество» и «светлое начало» проникают друг в друга в неком «идеальном равновесии». Поэтому прекрасны, по Соловьеву, восходы и закаты солнца, озаренное небо, радуга, драгоценные камни, спокойная гладь моря и т. д. Им выделяются три вида небесной красоты, способствующие одухотворению материи : солнечная, лунная и звездная.

    Идеи Вл. Соловьева целенаправленно разрабатывались в поэтике младших символистов. «Зори», «звезды», «закаты», «солнце», «огонь» - все эти образы становились символами трансцендентного мира. Ср. у Блока: «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо - / Все в облике одном предчувствую Тебя. / Весь горизонт в огне - и ясен нестерпимо, / И молча жду, - тоскуя и любя», «Встану я в утро туманное, / Солнце ударит в лицо. / Ты ли, подруга желанная, / Всходишь ко мне на крыльцо?» «Горизонт в огне», «солнце» - символы приближения Вечной Женственности, прихода ее в этот мир.

    Уже одно название сборника Андрея Белого - «Золото в лазури», - а также заглавия стихотворений, вошедшие в него: «Солнце», «Закаты», «За Солнцем» - свидетельствуют о том, что поэт активно использует «световые» символы в своем творчестве. Ср.: «В золотистой дали / облака, как рубины...», «Огонечки небесных свечей / снова борются с горестным мраком», «Золотея, эфир просветится / и в восторге сгорит. / А над морем садится / ускользающий, солнечный щит», «Пожаром закат златомирный пылает...» и т. д.

    В « Аметистах» Анненского мы находим те же световые символы, что и у символистов. Идеи Вл. Соловьева как бы воплотились и в поэтической ткани этого стихотворения:


    Когда, сжигая синеву,
    Багряный день растет неистов,
    Как часто сумрак я зову,
    Холодный сумрак аметистов.


    И чтоб не знойные лучи
    Сжигали грани аметиста,
    А лишь мерцание свечи
    Лилось там жидко и огнисто.



    Чтоб уверяло там сиянье,
    Что где-то есть не наша связь,
    А лучезарное слиянье...
    ( С. 98.)

    («мерцание свечи») пронизывает косную материю («грани аметиста»), преобразуя и одухотворяя ее. Мотив отражения света, игры лучей в гранях драгоценного камня важен для возникновения трансцендентных, потусторонних ощущений. В реальный мир как бы проникает инобытие, именно в эти минуты становится возможным духовное слияние с миром истинных ценностей.

    Но в то же время нередки и расхождения в осмыслении образа «света» у Анненского и Соловьева. У философа «световое начало» преобразует материю, а у Анненского особое световое состояние способствует проникновению в этот мир образов из иных миров. Чаще всего это происходит на закате, в полумраке или при свете луны. Яркое солнце же обычно нарушает гармонию, как в стихотворении « Сизый закат». В первой строфе этого стихотворения возникает предчувствие приближения чего-то необычного:


    Близился сизый закат.
    Воздух был нежен и хмелен,
    И отуманенный сад

    ( С. 98)

    Особое состояние природы: сумерки, тишина, воздух, «полный дождя» - навевает покой и умиротворение на лирического героя. На миг возникает ощущение счастья и гармонии с миром, с самим собой. Именно в это мгновение где-то там, вверху, кто-то поет о Незримой - о вестнике из инобытия, о Небесной Софии.

    Но мгновение счастья не вечно, и разрушает его яркое солнце, пробившееся из-за туч:

    Вдруг - точно яркий призыв,

    Мягкие тучи пробив,
    Медное солнце смеялось.
    ( С. 99)

    Таким образом, если Соловьев считает свет одной из ипостасей Добра и, соответственно, солнечные символы у него всегда идут с положительными коннотациями, то у Анненского световые символы амбивалентны.

    « красоты» Анненского и Вл. Соловьева? Объяснить это можно тем, что они оба восходят к одному философскому праисточнику - Платону.

    Отсюда становится понятным сходство поэтики Анненского с поэтикой младосимволистов, следовавших Соловьеву.

    Создавая собственную философскую концепцию, Вл. Соловьев делает вывод о том, что красота - это третья ипостась Души мира, форма выражения истины и добра. Следовательно, идеальной красотой может обладать лишь то, что одновременно является идеалом добра. Триединство Истины, Добра и Красоты понималось Соловьевым не как статичная неподвижность, а как динамическое становления, постепенного одухотворения природы и духовного просветления человека.

    Вслед за Вл. Соловьевым воплощением всеединства мира младосимволисты объявили красоту, объективно действующую в природе и в человеческом обществе. Представление об эстетическом как о высшей ценности бытия стало одной из главных идей в философской системе символизма. З. Г. Минц считает панэстетизм, т. е. «представление об эстетическом как о глубинной сущности мира..., как о его высшей ценности и наиболее активной преобразующей силе....» доминирующей идеей, которая легко прослеживается в большинстве символистских деклараций и определяет поэтику символистов (Минц, 1980 С. 100).

    Продолжая разработку идей Соловьева, младшие символисты, и в частности Блок, пришли к выводу, что не все, что красиво - добро и истинно. Есть красота истинная, возможная только в мире ином, а есть внешняя, которая лишь прикрывает покров над бездной, хаосом. Этот мир изначально плох, поэтому в нем красота становится демонической, страшной, способной убивать. С. Соловьев пишет: «В нашей современной жизни происходит непрерывное Распятие Красоты» (Соловьев, 1908. С. Х.). По мнению символистов, проецируясь на нашу жизнь, воплощаясь в материальную оболочку, Красота меняет облик, становится болезненной, ущербной, и даже приобретает демонические черты (как в стихотворении Бальмонта «Я сбросил ее с высоты...», где любовь заменяется страстью, а возлюбленная - это вампир, «создание тьмы и огня» с «проклятой... красотой»).

    «спасает мир», говоря словами Ф. М. Достоевского. Мысль о спасающей мир красоте является одной из наиболее значимых в поэзии А. Белого и А. Блока. Весь мировой прогресс мыслится ими как бесконечное приближение к выполнению божественного совершенства здесь, на земле. В своем творчестве поэты, говоря словами Вяч. Иванова, стремятся к «... высвобождению истинной красоты из-под грубых покровов вещества» (Иванов, 1909. С. 284).

    Если младшие символисты следовали соловьевской концепции единства Красоты и Добра, то старшие символисты именно красоту делали доминантой своего творчества, нивелируя оксиологию добра, отодвигая, по словам Минц, «на второй план этические, логически выводимые и другие нормы жизни во имя «эстетического» подхода к действительности» (Минц, 1980 С. 100). Провозглашаемые старшими символистами « оправдание всего мира», «пантеон всех богов» означали и эстетизацию зла, и нравственную индифферентность.

    Старшие символисты опирались на идею Ницше об условности нравственного закона, при этом в их творчестве происходило размывание границ между добром и злом. Так, Брюсов писал:


    Хочу, чтоб всюду плавала
    Свободная ладья,

    Хочу прославить я.
    ( Брюсов, 1973. С. 355).

    А в стихотворении Бальмонта « Уроды» происходила эстетизация зла, во имя Господа благославлялись


    Чума, проказа, тьма, убийство, и беда,

    Надежды хищные с раскрытыми губами.
    ( Бальмонт, 1990. С. 67).

    Эта позиция совершенно не характерна для Анненского, так как его творчество в первую очередь основывается на идее единства Красоты и Блага, этики и эстетики (ср. с Соловьевым). Отсюда такая жгучая жалость в стихах Анненского ко всему, что должно было быть прекрасным в этом мире, но по каким-то причинам оказалось ущербным, искалеченным: к статуе мира, которая «красотой по-прежнему горда», несмотря на « ужасный нос», к Андромеде «с искалеченной белой рукой», к замотанной в тряпки амазонке - деревенской девочке, к собственным стихам, которым «не суждена краса и просветленье». Душа лирического героя Анненского, его Ореанда, обретает красоту лишь просветленная страданьем.

    * * *

    мимолетна, она так же подвержена разрушению и смерти, как все, что существует в потоке времени. Отсюда один из ключевых сюжетов лирики Анненского - умирание красоты.

    Ситуация осложняется еще и тем, что гармония и красота оказываются никому не нужной, большинство людей проходят мимо нее. Во многих стихотворениях Анненского прослеживается мысль о том, что толпа не способна к восприятию прекрасного. Этим объясняется антиномическое построение большинства стихотворений, в которых поэт размышляет о судьбе красоты в жизни и, в частности, в социуме.

    В стихотворении « Буддийская месса в Париже» древнее таинственное действо, которое лирический герой воспринимает как « мистическую грезу», становится для окружающих лишь очередным развлечением, спектаклем, таким, как « Маленькая Маскотта» или « Кармен». Люди, «чуждые тайне» и красоте, озабоченные лишь сиюминутным, роняют «нежные цветы богов», проходят мимо истинных ценностей. Погрязшие в скуке жизни, они не замечают красоты, рожденной в муках :


    А в воздухе жила непонятая фраза,
    Рожденная душой в мучении экстаза...

    В стихотворении « После концерта» лирический герой вспоминает прекрасную музыку, которую не услышали сидящие в зале («А сколько было там развеяно души / Среди рассеянных, мятежных и бесслезных!»). Драгоценные звуки, как сорвавшиеся с нитки аметисты, канули в никуда, оказались ненужными, невостребованными.

    Изначальная гармония жизни и души оказывается растоптанной, никому не нужной в стихотворении «Кулачишка»:


    Цвести средь немолчного ада
    То грузных, то гулких шагов,

    И стука бильярдных шаров.
    ( С. 102)

    Жизнь уходит на «помыканья» и «злобы», и итог ее - страшная по своей обыденности картина смерти, нарисованная автором в финале стихотворения:


    Чтоб дочь за глазетовым гробом,

    ( С. 102)

    Бесценное вещество существования, по Анненскому, каждым из нас растрачивается впустую - на злословие, ложь и лицемерие. И страшно, что, понимая все это, мы (как, например, герой в стихотворении « Бессонные ночи») должны принимать правила игры, навязанные социумом:


    Какой кошмар! Все та же повесть...
    И кто, злодей, ее снизал?

    На зеркала вощеных зал...


    Опять там улыбались язве
    И гоготали, славя злость...
    Христа не распинали разве,
    <...>


    Так хорошо побыть без слов;
    Когда до капли оцет допит...
    Цикада жадная часов,
    Зачем твой бег меня торопит?. ..

    «Цикада жадная часов» торопит жить, но пошлость отравляет все: «до капли оцет допит», смертельный яд бессмысленного существования.

    Символом бессмысленности бытия у Анненского становится «трактир жизни» из одноименного стихотворения:


    Вкруг белеющей Психеи
    Те же фикусы торчат,

    Тот же гам и тот же чад...
    ( С. 66)

    Психея - устойчивый символ души ( восходящий к античной мифологии), поэтому ее статуя в трактире, по Анненскому, символизирует погрязшую в пошлости человеческую душу. Все наслаждения в этом трактире сводятся лишь к пьянству и игре в карты, но это только дурманит, вызывая злость и скуку. Единственное желание лирического героя - забыться, отрешится от этого мира, поэтому он, как в кошмаре, повторяет одно и то же: «Алкоголь или гашиш?».

    Но несмотря ни на что, покинуть «трактир жизни» человек не спешит, так как в сенях его поджидает смерть :



    Там, поднявши воротник,
    У плывущего огарка
    Счеты сводит гробовщик.
    ( С. 66)

    « Трактир жизни» вошло в сборник « Тихие песни», на который Блок откликнулся сочувственной рецензией. В его « Незнакомке» (1906) мы находим образные цитаты из Анненского. Ср.: «Вкруг белеющей Психеи / Те же фикусы торчат, / Те же грустные лакеи...» («Трактир жизни») и « А рядом у соседних столиков / Лакеи сонные торчат...» («Незнакомка») или «Тот же гам и тот же чад...<...> В сердце скуки перегар...» («Трактир жизни») и «Вдали, над пылью переулочной, / Над скукой загородных дач...» («Незнакомка»).

    На наш взгляд, в « Незнакомке» Блок полемизирует с Анненским. По Анненскому, жизнь безысходна, ситуация «трактира жизни» - это ситуация тупика. Блок парафразирует Анненского в изображении «трактирной» атмосферы жизни, более того, он ее детализирует, дополняет. Но если для Анненского алкоголь или гашиш - символ тупиковой ситуации, то в стихотворении Блока лирический герой, оглушенный «влагой терпкой и таинственной», провидит «берег очарованный и очарованную даль». По Блоку, есть выход в иные миры, есть неземная Красота, спасающая душу поэта.

    В один ряд с рассматриваемыми текстами попадает и стихотворение раннего Мандельштама «Золотой». Его лирический герой также оказывается в ресторане, изображенном в тех же пошлых тонах:


    И, дрожа от желтого тумана,
    Я спустился в маленький подвал;

    И такого сброда не видал!


    Мелкие чиновники, японцы,
    Теоретики чужой казны...
    За прилавком щупает червонцы

    ( Мандельштам, 1990, 1. С. 81)

    По сути дела, это тот же трактир жизни, который описывал Анненский. Но лирический герой Мандельштама - это уже герой постсимволистской эпохи, приобщившись к ценностям символизма, он успел разочароваться в них. По Мандельштаму, задача поэта - одомашнивание вселенной, поэтому « звезды золотые» лежат в его «темном кошельке». Но в то же время Мандельштам пародирует здесь попытку символистов перевести ирреальные ценности в сферу реального, бытового, что в конечном итоге приводит к их профанации. Кульминацией стихотворения становится мольба героя: «Только мне бумажек не давайте - / Трехрублевок я не выношу!».

    Если блоковский герой сквозь пошлую действительность провидит красоту, то лирический герой Мандельштама уже владеет высшими ценностями, и главная опасность, которая его подстерегает, - это их разменивание, что непременно опошлит мистерию, превратит ее в китч.

    Таким образом, в оппозиции трех текстов, посвященных одной теме, высвечиваются философские установки, с одной стороны, символизма и акмеизма, а с другой - отличие позиции Анненского от тех и других.

    Главная тема таких стихотворений, как « Трактир жизни», «Молот и искры», «С четырех сторон чащи», - общее течение жизни, соизмеримое с кратким человеческим веком. Личность, человек оказывается песчинкой в руках судьбы, куклой, которую бесконечно бросают в водоворот жизни. Таким образом, проблема жизни оборачивается экзистенциальным вопросом о границах свободы личности.

    Своеобразный поэтический итог этих размышлений мы находим в сонете « Человек». В нем Анненский дает модель людской жизни, которая подобна механической жизни заводной куклы:


    Я завожусь на тридцать лет,
    Чтоб жить, мучительно дробя

    На «да» и «нет», на «ах!» и «бя»,


    Чтоб жить, волнуясь и скорбя
    Над тем, чего, гляди, и нет...
    И был бы, верно, я поэт,


    В работе ль там не без прорух,
    Иль в механизме есть подвох,
    Но был бы мой свободы дух -


    Теперь не дух, я был бы бог...

    Да не тю-тю после бо-бо!..
    ( С. 134)

    Главное, что отсутствует в этой жизни, - это свобода («Но был бы мой свободный дух - / Теперь не дух, я был бы бог...») и знание («Чтоб жить, волнуясь и скорбя / Над тем, чего, гляди, и нет...»). И остается лишь обыденность, лишь заданная кем-то схема, которой соответствуют все человеческие жизни: стремления ввысь, запреты, болезни и в итоге - смерть. Образ человека как механической куклы воплощает идею отчуждения человека от его свободы воли.

    Лирический герой этого стихотворения полемизирует с символистской концепцией поэта-теурга. Ср. с Сологубом: «Я - бог таинственного мира, / Весь мир в одних моих мечтах», или с Бальмонтом: «Я неразрывен с этим мирозданьем, / Я создал мир со всем его страданьем». У Анненского: человек был бы бог, если бы не ограничения, связанные с самой человеческой природой (болезнь, старость, смерть) и внешними обстоятельствами: «Когда б не пиль да не тубо / Да не тю-тю после бо-бо!..».

    «тоски», «скуки», «муки». Нередко эти слова входят в названия стихотворений, что усиливает их семантическую значимость. Так, четырнадцать поэтических текстов содержат в названии слово « тоска» («Тоска», «Тоска белого камня», «Тоска возврата», «Тоска вокзала», «Тоска кануна», «Тоска маятника» и т. д.), а четыре сонета озаглавлены как «мучительные».

    М. В. Тростников считает, что эти три слова являются наиболее значимыми для идиостиля Анненского. Он пишет: «Скука» (по Анненскому) есть общее состояние всех людей, живущих в этом мире, способ и суть их существования. <...> «Мука» - состояние, свойственное художникам, творцам, которые отчетливо осознают разлад между идеальным и реальным, между «я» и «не-я», однако не могут этот разлад преодолеть. <...> «Тоска» - высшее духовное состояние человека, вспоминающего о своем былом единстве с Абсолютом и страдающего от невозможности воссоединиться с ним.» (Тростников, 1990. С. 4).

    «Скуки липкое жало» пронизывает весь этот мир. Душа лирического героя, его «тоскующее я» томится, ощущая пустоту и бессмысленность жизни, наполненную «скуки черной заразой». В этой жизни человек как на душном вокзале в ожидании свиданья, которое не случится, как в поезде ночью, «среди кошмара дум и дрем», среди « хаоса полусуществований», где даже рассвет не спасает. Об этом стихотворения « Зимний поезд», «Черный силуэт», «Тоска вокзала», «Ямбы» и др.

    В «Тоске припоминания» ночью отдаляется то, что окружает лирического героя днем, и приближается «небытное» - позабытое, не случившееся в этой жизни, но всплывающее как воспоминание. Словно что-то прошло мимо лирического героя, что-то значительное, важное. Но что? Эти мучительные раздумья не дают покоя, и лишь плачь ребенка может вернуть к реальности:


    Весь я там в невозможном ответе,

    ... Я люблю, когда в доме есть дети
    И когда по ночам они плачут.
    ( С. 107)

    * * *

    « вещество существования» в полную силу и мощь, переживать время как живое настоящее: она не имеет прошлого и не знает о будущем. Если бы в каждой точке бытия рядом с человеком был тот, кто любит его, то мы бы не ощущали давления времени, скуку обыденности, потому что оно было бы всегда заполнено бытием. Но любовь в творчестве Анненского окрашена в мучительные, трагедийные тона.

    Почему любовь воспринималась Иннокентием Анненским именно так, смогут отчасти объяснить факты его биографии. А. В. Лавров и Р. Д. Тименчик писали, что «... личная жизнь Анненского, внешне благополучная и соответственно идеализированно истолкованная в мемуарах Кривича, тоже оказывалась исполненной внутреннего драматизма и тщательно завуалированных конфликтов. По некоторым мотивам стихов Анненского можно догадываться о «вытесненных» переживаниях; на них указывает, например, оставшаяся неопубликованной строфа стихотворения «Если любишь - гори...».


    Если воздух так синь,
    Да в веселом динь-динь
    Сахаринками звезды горят,

    Опоздавшей любви
    С остывающей медью в крови»
    ( Лавров, Тименчик, 1983. С. 65)

    Исчерпавший себя брак, отсутствие духовной близости с женой, любовь к жене своего пасынка, Ольге Петровне Хмара- Борщевской, подавляемая Анненским из-за моральных принципов, - все это не могло не отразиться на его творчестве. Попытка преодоления этой любви отражена в «Трилистнике соблазна», где по крайней мере одно стихотворение имеет прямое отношение к событиям, имевшим место в жизни поэта.

    «Вы спрашиваете, любила ли я Иннокентия Федоровича? Господи! Конечно любила, люблю... Была ли его « женой»? Увы нет! < ...> Он связи плотской не допустил... Но мы «повенчали наши души», и это знали только мы двое. ... ранней весной, в ясное утро мы с ним сидели в саду дачи Эбермана: и вдруг созналось безумие желания слиться... желание до острой боли, до страдания... до холодных слез... Я помню сейчас, как хрустнули пальцы безнадежно стиснутых рук и как стон вырвался из груди... и он сказал: «хочешь быть моей? Вот сейчас... сию минуту? Видишь эту маленькую ветку на березе? Нет, не эту... а ту... вон высоко на фоне облачка? Видишь? ... Смотри на нее пристально... и я буду смотреть со всей страстью желания... Молчи... Сейчас по лучам наших глаз сольются наши души в этой точке, Леленька, сольются навсегда...» О, какое чувство блаженства, экстаза... безумия, если хотите... Весь мир утонул в мгновение!! ... а потом он написал:


    Только раз оторвать от разбухшей земли
    Не смогли мы завистливых глаз,
    Только раз мы холодные руки сплели
    И, дрожа, поскорее из сада ушли...
    »
    (Цит. по: Лавров, Тименчик, 1983. С. 65).

    Однако, следует заметить, что драматизм мироощущения Анненского никоим образом не сводится лишь к реалиям его жизни. В сфере его переживаний счастьем было лишь то, что невоплотимо, об этом поэт декларативно заявляет в стихотворении «Невозможно»:


    Если слово за словом, что цвет,
    Упадает, белея тревожно,

    Но люблю я одно - невозможно.
    ( С. 146)

    Любовь для Анненского всегда оказывалась невозможной, но не только потому, что ее нельзя достичь, но и потому, что счастливая любовь, реализовавшись, тут же гибнет в пошлости жизни.

    Именно эта идея воплощена в стихотворении « Квадратные окошки». В нем запредельному, идеальному миру противопоставляются «чахлые горошки» и «мертвая резеда» как символ обыденности, мещанского мироощущения. «Квадратные окошки» - вот та призма бытия, опошленного обыденностью, сквозь которую лирический герой стремится пробиться к мечте, к



    За чахлыми горошками,
    За мертвой резедой
    Квадратными окошками
    Беседую с луной.

    Воспоминания о возлюбленной, которая была воплощением идеала, «тайной и луной», мучительны для лирического героя. Мучительность воспоминаний, навязчивое желание осуществить, овеществить их передаются через, на первый взгляд, незначительную деталь: герой пытается вспомнить, как были уложены волосы любимой:


    «... Ты помнишь сребролистую
    Из мальвовых полос,
    Как ты чадру душистую


    И как, тоской измученный,
    Так и не знал потом -
    Узлом ли были скручены
    Они или жгутом?»

    Прошлое оживает в настоящем, появляется призрак любимой, тревожащий монашеский покой лирического героя, возникает мотив соблазна, греха сладостной плотской любви:


    «... Так страстно не разгадана,
    В чадре живой, как дым,
    Она на волнах ладана
    ».
    ( С. 113)

    И тут же происходит метаморфоза: возлюбленная вдруг предстает перед ним в дьявольском обличие: «Она... да только с рожками, / С трясучей бородой...». Время не властно над воспоминанием, но оно изменяет природу чувства, меняется и сам объект любви, и когда человек пытается вернуть прошлое, вместо прекрасного видения, вполне реального когда-то, проступает бесовская личина. Символом трансформации романтического начала в дьявольское становятся «квадратные окошки». В едином узле оказываются завязанными прошлое и настоящее, любовь- мечта и реальное бытие.

    Стихотворение «Кошмары» тоже о невоплощенной любви, но оно построено как попытка рассказать бред, кошмар. Используя импрессионистический принцип изображения, Анненский стремится запечатлеть не просто быстро меняющиеся мгновения жизни, а сон - явление наиболее хрупкое, фантастическое, трудноописуемое, в котором все зыбко, изменчиво.

    Лирическому герою видится его возлюбленная, ожидающая прихода позднего гостя. Позже из контекста стихотворения мы узнаем, что она ждет самого лирического героя. Но эта встреча настолько нереальна для него, настолько невозможна, что воспринимается им самим как бред, сумасшествие. Во сне же все переворачивается, и подсознание выдает картину прихода к возлюбленной умалишенного:


    «Вы ждете? Вы в волненьи? Это бред.
    Вы отворять ему идете? Нет!
    Поймите: к вам стучится сумасшедший,
    Бог знает где и с кем всю ночь проведший...»
    ( С. 99)

    «Послушайте!... Я только вас пугал: / Тот далеко, он умер... Я солгал». Кому же было назначено свиданье в этот час? Тому, кто стучит в дверь, - самому лирическому герою:


    ... Вот косы отпустила.
    Взвились и пали косы... Вот ко мне
    Идет... И мы в огне, в одном огне...
    Вот руки обвились и увлекают,

    ( С. 100)

    В тот же миг происходит пробуждение, а с ним приходит пустота, одиночество и тоска.

    В стихотворении «Кошмары» очень тонко передано состояние влюбленного. Это и безумство, и, временами, попытки успокоиться, логически проанализировать свое состояние, и решительность, и недоверие к себе и к ней, а после - счастье взаимной любви. Это постоянное балансирование, смена состояний усложняется еще и фантастикой сна. Лирический герой представлен одновременно в нескольких ипостасях: сумасшедшего, героя сомневающегося, решительного влюбленного, одерживающего победу, и, наконец, героя вне сна. Причем каждая ипостась дана как отдельная, самодостаточная, что возможно осуществить только при помощи поэтики сна. Состояние влюбленного человека передано с огромной достоверностью, психологически очень верно.

    Вечные мотивы - любви, смерти - притягивают и архетипические образы. Символом несостоявшейся любви для Анненского становится мифологическая ситуация Орфея, утратившего Эвридику, которая переосмысляется в стихотворении «Призраки» из « Трилистника весеннего». Ночь наполнена видениями из запредельного мира, тревожащими душу поэта, заставляющими ее тосковать и томиться по ушедшей в тот мир возлюбленной: 


     
    «Пусти, пусти!» 
    От этих лунных осеребрений 
    Куда ж уйти? 
    ( С. 131) 

    «она недвижна, она немая», но даже в ее молчании слышатся пени, то есть упреки, укоры. Вместе с первыми лучами солнца исчезают призраки, а вместе с ними - безумная мечта о соединении с возлюбленной, и с поэтом остаются только мука и тоска.

    Таким образом, любовь как невоплощенный идеал в его модели мира постепенно занимает место инобытия, она так же, как мир иной, недостижима, и поэтому трагична. 

    Но именно недостижимостью она эстетически ценна для поэта. Эта необычная грань мироощущения поэта приводит к парадоксальному решению темы любви во многих стихотворениях. Лирический герой стихотворения «Canzone», призывая любовь, тут же отталкивает ее:


    Если б вдруг ожила небылица, 
    На окно я поставлю свечу, 
     
    Все отдать тебе счастье хочу! <...>


    Но... бывают такие минуты, 
    Когда страшно и пусто в груди... 
    Я тяжел - и немой и согнутый... 
     
    ( С. 156-157) 

    Тот же мотив обнаруживается и в стихотворении «О нет, не стан»: «Оставь меня. Мне ложе стелет Скука». А в стихотворении «Минута», любуясь лирической героиней, герой осознает, что обманывается, что счастье, манящее его, невозможно: 

    Минута - и ветер, метнувшись, 
    В узорах развеет листы, 
     
    Увидит, что это - не ты... 
    ( С. 199) 

    Стихотворение « Два паруса одной лодки» проникнуто ощущением близости любви и невозможности воплощения ее в этом мире («Сгорая, коснуться друг друга  /  одним парусам не дано...»). А в «Моей тоске» появляется парадоксальный образ безлюбой любви. 

    Невозможность счастливой любви приводит к тому, что становится невозможным само состояние счастья:


     
    Одна минута на пути, 
    Где с поцелуем жадной встречи 
    Слилось неслышное прости? 


    Или оно в дожде осеннем? 
     
    В благах, которых мы не ценим 
    За неприглядность их одежд? 


    Ты говоришь... Вот счастье бьется 
    К цветку прильнувшее крыло, 
     
    Невозвратимо и светло. 


    А сердцу, может быть, милей 
    Высокомерие сознанья, 
    Милее мука, если в ней 
     
    ( С. 185) 

    Итак, любовь для Анненского - недостижимое блаженство, но даже несчастная, даже «безлюбая», она необходима поэту как катализатор творчества.

    Инобытием любви в эстетической сфере является творчество. Именно оно позволяет приблизиться к идеальному миру, но это всегда невыносимо мучительный процесс:

    Смычок все понял, он затих,

    И было мукою для них, 
    Что людям музыкой казалось.  
    ( С. 87) 

    «Миг переживаемого счастья неотделим от импульса боли, рождаемого сознанием того, что счастье мимолетно, - пишет А. В. Леденев, - Мгновение гармонии - будто кратковременный мираж на фоне «темного бреда» повседневности. Но стремление к гармонии неустранимо, даже если оно чревато гибелью, как неустранима роковая связь музыки и муки» (Леденев, 1997. С. 64).

    завершающих стихотворение «Старая шарманка»:


    Но когда б и понял старый вал, 
    Что такая им с шарманкой участь, 
    Разве б петь, кружась, он перестал 
    Оттого, что петь нельзя, не мучась?.. 
     

    Петь значит жить, и петь значит творить. Легко и просто не дается ни то, ни другое. А если нет творчества, нет музыки, то это смерть - «черный бархат постели». Творчество - это не столько надежда на бессмертие, сколько упование, что может быть хотя бы там, где тебя не будет, ты окажешься не одинок, найдешь живую человеческую душу, которая услышит тебя:


    Моей мечты бесследно минет день... 
    Как знать? А вдруг, с душой подвижней моря, 
    Другой поэт ее полюбит тень 
     


    Полюбит, и узнает, и поймет, 
    И, увидав, что тень проснулась, дышит,- 
    Благословит немой ее полет 
    Среди людей, которые не слышат... 
     

    Перед нами - новая вариация на тему «Памятника» Пушкина, с которой связана одна из сущностных черт творчества - хранение в памяти культуры сущего, более того: продления бытия в духе. Но Анненский переводит « пушкинскую» уверенность в поэтическом бессмертии в модальность сомнения и вопроса. И все-таки, творчество для Анненского - это попытка преодолеть смерть надеждой на обретение вечности хотя бы в искусстве.


     
    *   *   *

    В ряду бинарных оппозиций, организующих философско- художественную картину мира Анненского, особняком стоит категория времени.

    Можно сказать, что у Анненского складывается двойственная концепция времени. Время может быть аксиологически ценным, а может восприниматься как враждебное человеку начало. Отсюда выделение времени в амбивалентный тематический мотив.

    движения, это простое механическое повторение уже бывшего, движение по кругу. 

    Отсюда многочисленные образы заводных механизмов (шарманки, часов, маятника, будильника), символизирующих человеческую жизнь, а подчас и самого человека. Ср.: «Часы не свершили урока, / А маятник точно уснул...» (с. 172), «Да по стенке ночь и день,  / В душной клетке человечьей, / Ходит-машет сумасшедший, / Волоча немую тень» (с. 123), «... сердце - счетчик муки, / Машинка для чудес...» (с. 96). С этим связан мотив многократного повторения или возвращения к исходной ситуации (ср.: «Молча сейчас вернется  / И будет со мной - Тоска» (с. 97), «Забывши за ночь свой недуг / В глаза опять глядит терзанье...» (с. 118). Стихотворения, воплощающие идею « вечного возвращения», интерпретированную как «дурную бесконечность» как правило тяготеют к кольцевой композиции.

    Поиски « рифмующихся» событий, исторических рифм становятся методом исторического познания акмеистов ( ср. у Мандельштама: «Все было встарь, все повторится снова, / И сладок нам лишь узнаванья миг» (Мандельштам, 1990, 1. С. 124), что коррелирует, на первый взгляд, с историософской концепцией Блока ( ср.: «Все это было, было, было, / Свершился дней круговорот» (Блок, 1960, 3. С. 131) и в целом с символистской философией истории, трактуемой в духе ницшеанской идеи «вечного возвращения». На самом же деле идея вечного возвращения» у акмеистов вписывается в пространственно- временную модель мира, подчиняющуюся телеологической целесообразности. Вот почему для Мандельштама « миг узнаванья» радостен - ибо он архетипически закономерен.

    В этом ряду « вечное возвращение» Анненского тяготеет к символистской концепции, особенно в ее « блоковском» воплощении. Ср.: 


    Ночь, улица, фонарь, аптека, 
     
    Живи еще хоть четверть века - 
    Все будет так. Исхода нет. 


    Умрешь - начнешь опять сначала, 
    И повторится все, как встарь: 
     
    Аптека, улица, фонарь. 
    ( Блок, 1960, 3. С. 37) 

    Но возвращение к исходным ситуациям в стихотворениях Анненского, в отличие от Блока и акмеистов, мыслится на протяжении одной жизни. Поэту чужда идея метампсихоза. Он рассматривает время человеческого существования в рамках только одной жизни. Время - губительно, поскольку это движение к смерти. 

    Анненский словно бы физически ощущает, как течет время, как тают минуты, и вместе с ними уходит его жизнь. В стихотворении «Тоска мимолетности» он пишет:


     
    Мне жаль последнего вечернего мгновенья: 
    Там все, что прожито, - желанье и тоска, 
    Там все, что близится, - унылость и забвенье. 
    ( С. 86) 

    «Pace»:


    О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне, 
    Что б мог я стать огнем или сгореть в огне! 
    ( С. 122) 

    Мгновение приобретает огромную ценность: то, что было до него, уже ушло, причем ушло, так и не реализовавшись, а то, что будет, - приближает к смерти. Поэтому насладиться жизнью, ощутить ее во всей полноте можно только сейчас, только в этот миг, как в стихотворении «Стальная цикада»:

     
    Жить нам с тобой теперь 
    Только минуту - покуда 
    Не распахнулась дверь... 
    ( С. 97) 

    Почему, к примеру, поэт ощущает трагический разлад между своим представлением о красоте и ее воплощением в этом мире? Дело здесь не только в том, что истинная красота иных миров искажается в мире этом. Ведь существуют мгновения гармонии, которые поэт стремится запечатлеть в своих творениях. Беда в том, что это лишь мгновения, что красота земная имеет материальную природу, которой свойственно стареть и умирать. Эта мысль воплощена в стихотворении « Аромат лилеи мне тяжел»:


    Аромат лилеи мне тяжел, 
    Потому что в нем таится тленье... 
    Лучше смол дыханье, синих смол, 
     
    Оттолкнув соблазны красоты, 
    Я влюблюсь в ее миражи в дыме...  
    И огней нетленные цветы 
    Я один увижу голубыми... 
     

    Время губит красоту, в прекрасном цветке таится смерть и разложение, поэтому красота, как и любовь - это дьявольский соблазн. В стихотворениях Анненского постоянно происходят подмены: вместо прекрасного облика под кисейной чадрой - «она... да только с рожками» («Квадратные окошки»), вместо роскошной клумбы - тело в гробу, усыпанное цветами («Август»), майская береза, украшенная «цветистой шляпой», превращается в осеннюю березу с телом самоубийцы на ветвях («Контрафакции»).

    Даже искусство, призванное увековечивать красоту, не спасает ее от смерти. Так, статуи Анненского, призванные дарить эстетическое наслаждение, увековечивая мгновенья жизни, оказываются подверженными разрушению и вызывают лишь жалость и боль. Однорукая мраморная Андромеда тоскует по осколку, отколовшемуся от нее и утраченному навсегда, и Статуя мира, некогда прекрасная, но обезображена годами («Одни туманы к ней холодные ласкались, / И раны черные от влажных губ остались») беспомощно белеет в аллеях парка. 

    Концепция времени Анненского перекликается с трактовкой времени как философской категории в трудах французского философа Анри Бергсона, представителя интуитивизма и философии жизни. Бергсон утверждал, что помимо того понятия времени, которым оперирует наука, существует время субъективное, психологическое, и они не равны друг другу. Словно иллюстрируя эту идею Бергсона, Анненский пишет в «Прерывистых строках:


    День или год, и уж дожит, 
     
    ( С. 156) 

    В тот момент, когда лирический герой испытывает сильнейшее эмоциональное напряжение, время утрачивает свои физические параметры, и день в его сознании может быть равен году. 

    Тканью психологической жизни является длительность, непрерывная изменчивость состояний, которые незаметно переходят одно в другое. В лирике Анненского наблюдается попытка передать отрезки времени, окрашенные индивидуальной неповторимостью, которые перетекают друг в друга и как бы растягиваются.

    Жизнь концентрируется в миге; мгновение - всплеск, высшая точка экстаза. Но это не остановка, это момент движения. Именно в этом истоки импрессионистической манеры Анненского, которая будет рассмотрена во второй главе. 


     
         *   *

    Итак, подведем краткие итоги. Анненский тяготеет к осмыслению бытия как целого и пытался выявить общие его закономерности. В его онтологической концепции обнаруживается ряд бинарных оппозиций, основная из которых - бытие / инобытие. На первый взгляд, эта оппозиция напоминает символистское двоемирие. Однако инобытие в его художественной системе амбивалентно и оборачивается « смрадной тюрьмой» небытия. Таким образом, оппозиция бытие / инобытие трансформируется в оппозицию жизнь-смерть. 

    Проблема смерти трактуется Анненским в экзистенциальном ключе. Присутствие смерти - та непреложная координата существования, которая коррегирует жизнь, любовь, красоту, творчество - все то, что в художественном мире Анненского представляет вечные ценности. Жизнь проходит под знаком смерти, поэтому, с одной стороны, она бессмысленна, а с другой стороны - прекрасна.

    Отсюда бинарная оппозиция, возникающая внутри самой жизни: жизнь как прекрасное сущностное начало и жизнь, превращенная в «немолчный ад» существования. 

    Сразу же отметим, что второй компонент этой оппозиции соотносится с идеей вечного возвращения и воплощается в мотивах скуки, тоски, муки, в « механистической» семантике образов, и, наконец, в тяготении к циклически-замкнутым структурам и композиционным повторам.

    заключается в том, что красота и любовь для него недостижимы, ускользающи. Их трудно удержать в этом мире. Вот почему в онтологической модели Анненского они как бы замещают инобытие, что приводит к инвариантному функционированию его основной бинарной оппозиции. 

    Но парадокс заключается в том, что одна из доминант его мирочувствования - стремление к невоплотимому. В его представлении воплощенное умирает или меняет свою природу. По нашему мнению, эти представления восходят к платоновскому двоемирию. Особенно явно платоновские идеи сказываются в трактовке красоты. У Анненского противопоставляется не красота и уродство, как у старших символистов, не прекрасное и красивое, как у младосимволистов, а красота и « мука о красоте», включающая в себя все несовершенство жизни.

    На примере воплощения идеи красоты символистами и Анненским видно, как сходные онтологические установки приводят к одинаковым способам лирического воплощения и появлению схожих мотивом. Анализ в этом ключе световых мотивов у Анненского и Вл. Соловьева особенно показателен.

    Таким образом, у Анненского складывается инвариантная картина мира, с одной стороны, близкая к символистскому миропониманию ( что мы связываем с общими платоновскими праистоками), с другой стороны, предвосхищающая философские открытия экзистенциалистов. 

    В структуру бытия Анненский вводит еще одно понятие - понятие времени, которое и до него было предметом лирической рефлексии. Однако поэт по-новому интерпретирует феномен времени, причем его интуитивные открытия в чем-то даже предвосхищают учение Бергсона. Именно попытка погружения бытия во время, постижение времени как « вещества существования» и определило новизну восприятия Анненского, легшее в основу его «импрессионистической» манеры письма.

    Введение

    Вещное и вечное
    Вместо заключения
    Литература

    Раздел сайта: