• Приглашаем посетить наш сайт
    Гоголь (gogol-lit.ru)
  • Малкина Е. Р.: Иннокентий Анненский

    Литературный современник, 1940, 5-6. С. 210-213.

    Небольшой сборник стихов Анненского,1 выпущенный в «Библиотеке поэта», сразу обратил на себя внимание, и притом большее, чем, скажем, изданные в той же серии стихи Сологуба или даже Блока. Это неудивительно, если вспомнить, что почти двадцать лет Анненский не переиздавался, и что забвение этого своеобразного и тонкого поэта было совершенно незаслуженным.

    Судьба была немилостива к Анненскому и при жизни: для окружающих он был кем угодно: педагогом, чиновником, окружным инспектором, статским советником, — но только не поэтом. Около тридцати лет тянулась служебная деятельность Анненского — «постылое и тягостное дело»,2 как он ее определил. Все пришло слишком поздно: и долгожданная отставка (в самый день смерти), и литературная слава (уже после смерти); 1909 год — последний год жизни Анненского — был первым годом его литературной известности: он вошел в журнал «Аполлон», его оценили, им заинтересовались, его стихи и статьи в «Аполлоне» привлекли к себе внимание; уже готовилась к выходу вторая книга его стихов «Кипарисовый ларец» (первая «Тихие песни», вышедшая в 1904 году под псевдонимом Ник. Т-о, прошла почти незамеченной), — но Анненскому не пришлось ее увидеть: книга оказалась посмертной; она-то и принесла Анненскому славу.

    Однако необычность поэтической судьбы Анненского не была простой случайностью, и казенный мундир не случайно прятал его в течение стольких лет от жизни.

    Иннокентий Анненский испытал на себе сильное влияние брата Николая Федоровича Анненского — известного народника, одного из руководителей «Союза освобождения». Однако народнические идеалы старшего брата не смогли увлечь младшего, принадлежавшего к иному поколению, формировавшемуся в те годы, когда «Победоносцев над Россией простер совиные крыла» (Блок). «Елейные годы», как характеризовал Анненский годы вырождения народничества в либерализм, вызывали в нем глубокое отвращение. Едва начав жить, он отвернулся от жизни, и до конца, до самой смерти занимал по отношению к окружающему оборонительную позицию. Жизнь резко разделилась для него надвое; одна — та, что протекала у всех на виду, — жизнь, состоящая в делании «постылого дела службы»: это к ней в одном из своих писем он применил добролюбовские слова:

    Мы сознали: в грязной луже
    Мы давно стоим,
    И чем далее, тем хуже
    Все себя грязним.3

    Другая жизнь — незримая для большинства — протекала в мире творчества и ревниво оберегалась от постороннего глаза. В течение долгих лет Анненский оставался поэтом для себя и для немногих близких ему людей. Когда в 1909 году подготовлялось издание «Кипарисового ларца», М. Волошин писал Анненскому: «Мне хочется теперь же... засвидетельствовать пред Вами все уважение мое и удивление мое пред той моральной и умственной силой, которая помогла так надолго затаить выражение Вашего творчества».4 Поэтическая скрытность Анненского, действительно, требовала моральной силы, но было в ней и нечто другое, и это тотчас же почувствовал Блок. «Нет ли в этой скромной затерянности чересчур болезненного надрыва?» — писал он в рецензии на «Тихие песни».5

    Так оно и было; в этой поэзии наедине с собой скрывалось глубокое человеческое неблагополучие. «Чувствуется человеческая душа, убитая непосильной тоской, дикая, одинокая и скрытная», — писал Блок.6 Однако в упорном одиночестве Анненского не было равнодушия к жизни, — наоборот, он, был болезненно восприимчив к малейшим ее шероховатостям; своей вечной неуспокоенностью, повышенной, чуткостью, мучительными раздумьями, над жизнью он очень близок Блоку, и недаром Блок, ознакомившись после смерти Анненского с «Кипарисовым ларцом», писал сыну Анненского — В. И. Кривичу: «Невероятная близость переживаний, объясняющая мне многое о самом себе».7

    Подобно Блоку, Анненский остро ощущал неблагополучие окружающей жизни. Прямым образом социальные конфликты не отразились в его творчестве — на то он был символист и мистик, но их отраженным, трагическим светом озарены его стихи. Именно жизнь России со всем ее социальным неблагополучием отозвалась в его поэзии темою человеческих обид и страданий; недаром он писал о жизни: «что видел здесь я кроме зла и муки», недаром и сердце называется у него «счетчиком муки» и в сплошную муку превращается вся его жизнь: «Ведь если вслушаться в нее, вся жизнь моя не жизнь, а мука». Тема человеческого страдания и обиды — одна из центральных тем Анненского; весь мир в поэзии Анненского встает как символ обиды и муки; он ловит их во всем — в намокшей кукле, которая покорно ныряет в седой водопад («То было на Валлен-Коски»), в обсевочках, сорванных девочкой и оставшихся распластанными на песке («Одуванчик»), в поблекшей фиалке, позабытой в книге («Я жалею, что даром поблекла позабытая в книге фиалка»).

    Самое творчество для Анненского становилось источником мучений; тут опять вспоминается Блок, для которого его муза была «мученье и ад»: то же для Анненского: он пишет о смычке и струнах <"Смычок и струны">:

    И было мукою для них,
    Что людям музыкой казалось.

    Та же мысль в стихотворении «К портрету Достоевского»:

    Но что для нас теперь сияет ярким светом,
    То было для него мучительным огнем.

    «Теплый угол наш не лишен... сентиментальных развлечений... мы то и дело должны играть с нею (жизнью) или в Покаяние или в Жалость».8 Вот эти «сентиментальные развлечения» и были уделом И. Анненского, они неотступно преследовали его на всех путях: вот перекликающаяся с некрасовским «Однажды в студеную зимнюю пору» встреча с семилетней крестьянской девочкой: «Глядь, замотанная в тряпки, амазонка предо мной»; виденье исчезает, но остаются горькие и бесплодные упреки совести: «И щемящей укоризне уступило забытье: это — праздник для нее. Это — утро, утро жизни» («Картинка»). Такие же упреки совести и в стихотворении «В дороге», кончающемся словами: «наша совесть, наша совесть!» В стихотворении «Июль» картина спящих грабаров в рваных картузах, с худыми ногами и всклокоченными бородами вызывает в Анненском то же мучительное чувство жалости, перерастающее в какое-то устрашающее обобщение, в ощущение ужаса перед жизнью:

    Не страшно ль иногда становится на свете?
    Не хочется ль бежать, укрыться поскорей?
    Подумай: на руках у матерей
    Все это были розовые дети.

    Анненский никогда не эстетизировал ни своей жалости, ни своих мук совести, — наоборот, он казнил себя за их бездейственный характер; с особой силой это сказалось в стихотворении «Старые эстонки» — отклике на карательные экспедиции царского правительства после декабрьского восстания: старые эстонки — матери казненных — являются поэту в ночных кошмарах:

    Ты жалел их... На что ж твоя жалость,
    Если пальцы руки твоей тонки
    И ни разу она не сжималась?

    В одной из статей Анненский писал: «... там, где поэт чувствует, как ему кажется, только «чужую муку», на деле красуется и расцветает лишь безысходный эгоизм..., столько же чуждый истинному действенному состраданию, как и его тупой собрат».9

    Не эстетизировал Анненский, в противоположность большинству символистов, и своей разобщенности с жизнью — и ее он ощущал как бремя; в той «башне из слоновой кости», где ему суждено было жить, он, одинокий, лишенный каких бы то ни было общественных перспектив, познал безнадежную пустоту и страх перед «безликим омутом» смерти. Все вызывало в нем мысли о смерти: зигзаги листопада ассоциировались у него со страхом смерти, и август говорил с ним «на медном языке истомы похоронной», и в догорающем дне он видел «роскошь цветников, где проступает тление». И опять-таки Анненский мучился не только страхом смерти, но и сознанием эгоистичности этого чувства: «страх смерти глубоко эгоистичен», — писал он. Из сознания эгоистичности вырастало все то же чувство вины, полумистическое ощущение того, что он, жадно цепляющийся за жизнь, отнимает ее у других:

    А где-то там мятутся средь огня
    Такие ж я без счета и названья,
    И чье-то молодое за меня
    Кончается во тьме существованье.

    Чувствуется глубокая личная взволнованность в словах Анненского о цельности Лермонтова и о том, что «еще так недавно люди умели любить жизнь, не размыкиваясь по ней... до того, что у них нет уже ни одного личного ресурса, кроме того, что каждый боится именно своей смерти».10 критических своих статьях он неизменно влекся к измученной душе современного человека — к своей собственной душе. Анненский был многогранен: он был поэт, критик, драматург, переводчик, филолог-классик, но в историю литературы он вошел прежде всего как поэт. Поэзия Анненского — это поэзия мысли; «в поэзии у мысли страшная ответственность»,11 писал он М. Волошину. Подобно другим символистам, он создавал стихи, исполненные намеков и иносказаний; он любил неожиданные смысловые повороты, как бы немотивированные переходы от одного к другому, опущенные логические звенья; читатель должен был сам их восполнять в меру своих способностей; на помощь ему, по мысли Анненского, приходила музыка стиха. Ей Анненский придавал огромное значение; в этом он был типичный символист, но в отличие от других символистов — и именно в силу того, что он был прежде всего поэтом мысли, музыкальное начало никогда не доминировало у него над смысловым. Характерно, что в наброске статьи о поэзии, сохранившемся в бумагах И. Анненского, говорится: «На минуту пожертвуйте звуку, внешнему моменту — внутренним смыслом, и поэзия обратится в бред сумасшедшего».12

    В отличие от поэзии других символистов, для поэзии Анненского характерна большая живописная и графическая четкость: «как у черного костра мертвы линии обоза», или «как конь попоною одет рояль забытый», или «Все глазами взять хочу я из темнеющего сада... Щетку желтую газона, на гряде цветок забытый, разоренного балкона остов, зеленью увитый». Особенно выразительны пейзажные стихи Анненского, очень конкретные, порой совсем лишенные символики и тяготеющие к реализму («Ноябрь», «Ветер», «Майская гроза» и др.).

    Анненский отдал немалую дань декадентству, и все же для его стихов может быть менее характерны «эмалевые минуты» и «сребролистые чары», чем прозаизмы, чем живые разговорные интонации, которые он смело вводит в свой поэтический обиход. Не боится он и элементов народности; недаром он сетовал, что мы «лишились животворного влияния... слов чисто народных, как подлых»;13 он пишет раешником стихотворение «Шарики детские» и пересыпает его простонародными словечками; народная речь звучит у него и в «Гармонных вздохах», и в «Ваньке-ключнике», и в «Тюрьме», и в «Без конца и без начала».

    и Малларме, которых он охотно переводил.

    «Библиотекой поэта», наряду с оригинальными стихами помещен также ряд его переводов, несущих на себе печать своеобразной индивидуальности Анненского. И выбор переводов, и выбор оригинальных стихов Анненского, сделанный А. Федоровым, вполне удачен; нельзя только не пожалеть, что, стесненный листажем, А. Федоров был принужден разбить ряд «трилистников» Анненского, превратив их в двулистники и однолистники.

    Статья А. Федорова, как это уже отмечалось в интересной рецензии В. Александрова,14 — дает правильное представление о поэтическом облике Анненского; она написана с большой любовью к поэту и с настоящим пониманием особенностей его поэзии. Только с одним никак нельзя согласиться в этой статье — это с утверждением, что узость круга переживаний и тем позволила Анненскому достичь огромного мастерства; думаем, что положение это неверно и в своей общей форме и в частности в применении к Анненскому.

    Не совсем прав А. Федоров и там, где он отрицает словотворчество Анненского, рассматривая как исключение эпитет «древожизненный»; подобных двойных эпитетов у Анненского много (гулкокаменный, пышноризый, ласково-зыбкий и т. д.) — они вытекают из самых принципов его поэзии: они увеличивают символическую зыбкость стиха, так как «не навязывают нашему уху сковывающей единственности», — как объяснял сам Анненский.

    «Библиотекой поэта» книжечка Анненского очень удачна. Но когда видишь эти искалеченные «трилистники», когда не находишь ряда прекрасных стихов Анненского, не можешь не думать о том, что стихотворное наследство Анненского, состоящее из трех маленьких сборников, следовало бы издать полностью.

    Сноски:

    1 Ин. Анненский. Стихотворения. Вступительная статья, редакция текста и примечания А. Федорова. "Советский писатель". 1939. Библиотека поэта. Малая серия. № 54.

    2 Из неопубликованного письма к А. В. Бородиной, от 7 янв. 1901 г. (Цитирую по копии, хранящейся у Е. А. Анненской-Кривич).

    3 Из неопубликованного письма к А. В. Бородиной от 1 янв. 1901 г. Анненский цитирует стихи Добролюбова не совсем точно; у Добролюбова:


    Мы давно стоим;
    И чем далее, тем хуже
    Все себя грязним! (Е. М.)

    4 Из неопубликованного письма И. Волошина. Рукописный отдел Гос. Литературного Музея. Москва.

    6 Александр Блок. Собрание сочинений. Изд. писателей в Л-де, 1935 г., т. 10, стр. 286.

    7 Из неопубликованного письма А. Блока от 13 апреля 1910 г. Рукописный отдел Гос. Литературного музея. М.

    Опубликовано в: Александр Блок. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 8., М. -Л., ГИХЛ, 1963, с. 309.

    8 И. Ф. Анненский. Вторая книга отражений. Спб. 1909. Стр. 23.

    10 И. Ф. Анненский. Вторая книга отражений. Стр. 27.

    11 "Аполлон". 1910, № 4, стр. 13.

    12 Рукописный отдел Гос. Литературного музея Москва.

    "Литературный критик", 1939, № 5-6, стр. 115.

    Раздел сайта: